П.С. Рейфман

ЦЕНЗУРА В ДОРЕВОЛЮЦИОННОЙ, СОВЕТСКОЙ И ПОСТСОВЕТСКОЙ РОССИИ


Главная Воспоминания "Я закончил свою Цензуру"

Я закончил свою "Цензуру"...

Публикуется впервые.


Павел Семенович Рейфман

Я закончил свою «Цензуру» и мне пришло в голову, что сейчас дошло время заняться мемуарами. Если не для сети, то для сына и для внуков (правнуки вряд ли будут уметь читать по-русски). Когда мы в 1995 году покупали первый компьютер, было ясно, что Лариса, моя жена, будет на нем готовить книгу о связях Пушкина с французской литературой. Что же писать на нем стану я, представлялось совсем непонятным. «Будешь печатать воспоминания», – сказал старший внук. С тех пор прошло много времени. Лариса опубликовала две книги (о Пушкине и Лермонтове в связи с французской литературой). Каждая из них вышла в двух изданиях. Опубликован ряд статей. Я написал основную свою работу, интернетную книгу «Из истории русской, советской и постсоветской цензуры», более полутора тысяч страниц, которая стала довольно широко известна, публиковалась различными справочными изданиями. Печатал и другие статьи. И все это проходило через компьютер.

 

Тогда же, сразу после покупки компьютера, я уселся за мемуары. Написал о поездках в Америку, о работе в Псковском педагогическом институте, о приезде в Тарту, работе в Тартуском учительском институте и в Университете, о ректоре университета Ф. Клементе. Потом все записи забросил (не до того было), но сохранил на флоппи-диске. С тех пор такие диски вышли из употребления, в новых компьютерах исчезла возможность их открыть, появились круглые диски и объемные флешки. Но диск у меня не потерялся. Правда, теперь его стало невозможно открыть. Я все же попробую это сделать, тем или иным способом.

 

История прошедшего похожа на глубокий колодец, в который опускаешься, минуя слой за слоем (это сказал, насколько я помню Томас Манн в книге об Иосифе и его братьях). Сказанное относится и к истории вообще, и к истории одного человека. Следует сказать, что когда речь идет о последнем, то жизнь его начинается как бы с одной точки, затем конус расширяется и расширяется до определенного момента, а потом он начинает сужаться и сужаться, снова до точки (смерть). Такое можно проследить у Л. Н. Толстого, от автобиографической трилогии до «Смерти Ивана Ильича». Я нахожусь сейчас где-то у конца второй части конуса, его сужения. Мне на днях исполнилось 87 лет. Давно пора подводить некоторые итоги, вспоминая хотя бы отдельные эпизоды. Ничего особенно значительного, но и ощущения, что жизнь прожита напрасно, – нет. Конец жизни, моей и Ларисы, пока довольно благоприятный. Что будет в последний момент, мы не знаем, пока же не имеем права жаловаться на Судьбу.

 

Кусок из раннего детства. Родился я в январе 1923 года в Умани, украинском городе, в котором я с тех пор никогда не бывал. Там жили родители мамы, Любови Яковлевны Полищук. Города я, естественно, не помню, но кое-что о нем слыхал. Фамилия Полищук для приграничной Украины очень характерная, часто встречающаяся. Она происходит от слова «лес» (жители Полесья). На Украине встречались чуть ли ни целые деревни Полищуков, чаще украинцев, но и евреев. Именно к последним принадлежал мой дедушка, вероятно, управляющий у местных помещиков, мелкий подрядчик, мещанин. У меня есть свидетельство о рождении, составленное уманским раввином. И обрезание сделали. Все, как положено.

 

Потом я многое узнал о городе моего рождения. В нем, как и в других приграничных местах Украины, было смешанное население. Большинство составляли украинцы – мужики, крестьяне. Но имения, маэтки принадлежали большей частью полякам – шляхтичам, дворянам. В Умани таким паном, знатным и богатым, был Вишневецкий. Род его – знатные феодалы, упоминаемые в «Борисе Годунове» в сцене у фонтана («Или еще пред паном Вишневецким / Из верного усердия слуги»). По рассказам родных, позднее – переводчицы Райт-Ковалевой, часто бывавшей в Умани, там был прекрасный усадебный парк Софиевка. По преданию, пан Вишневецкий, желая угодить своей привередливой молодой жене, велел посыпать дорогу солью, чтобы она могла проехать летом на санях. Фамилия его происходила от слова «вышний», «высокий», а не от слова «вишня». Упоминается Умань и в поэме Т. Г. Шевченко «Гайдамаки». Одна из глав так и называется «Гонта в Умани». В ней то же противопоставление поляков-католиков и православных запорожцев, что и у Гоголя в «Тарасе Бульбе». Значительная часть населения – евреи: ремесленники (портные, сапожники), мелкие торговцы, шинкари (продавцы водки), перекупщики, одним словом – мещане.

 

Следующий эпизод связан с Киевом. Мы живем где-то в центре города, на улице Малая Житомирская. Я помню мать. Отца я не помню. В нашей квартире (четвертый или пятый этаж) мы живем вместе с родственниками, семьей старшей сестры мамы, тети Цили. Ее я в этот период не помню. Дочь ее, Сима, ненамного младше мамы, младшей из сестер. Сын, Лёва, значительно моложе сестры, но тоже почти взрослый. Мы с ним сидим на балконе и пускаем карманным зеркальцем солнечных зайчиков в окна дома на другой стороне улицы. Там я познакомился в первый раз с блатными песенками: «Укусила мушка собачку...», «С одесского кичмана», «Сижу и плачу на базаре...», «Майдан несется полным ходом...». Помню некоторые из них до сих пор. Ни Сима, ни Лёва никакой интеллигентной специальности, высшего образования не получили (да и, по-моему, не стремились к нему). Муж тети Цили умер рано. Надо было зарабатывать на жизнь, что они и делали, часто меняя работу. Был у них какой-то неупорядоченный образ жизни, но веселый и, как мне кажется, беззаботный. Помню, что на Лёву, когда он поздно вечером со своей барышней гулял на Владимирской горке, напали бандиты, ее убили, а его тяжело ранили. Возможно, это определило его более позднюю работу в угрозыске. Папу в этот киевский период я не помню. Возможно, он с нами не жил. Но и других помню плохо, в том числе маму.

 

Потом было два местечка (так называлось на Украине нечто среднее между селом и городом, провинциальное; говорили: местечковый еврей). Одно – Ушомир, другое – Емильчино. Их я помню уже довольно отчетливо. Ушомир. Я и мама живем с отцом, врачом, как правило – главным врачом, при больнице. Она стоит на холме (большое красное кирпичное здание). В нем и наша квартира. Внизу небольшая речка, заросшая камышом. Мы катаемся на лодке. Ловим раков. А вот купания в ней не помню. Рядом маленький домик. В нем еврейка-старуха. Зарабатывает она тем, что красит приносимую ей пряжу. Через улицу живет еврейский мальчик Суня, первый мой приятель, которого я помню. Его отец – начальник пожарной команды. Мы любуемся пожарными бочками, лошадьми. Где-то в конце появляется школа, первый класс. Она на окраине местечка. Ее я не помню, но помню дорогу к ней, песчанную, через парк, с развалинами усадьбы польского помещика. Смутно помню одного из знакомых: он прокурор (или следователь). Тоже еврей, молодой и веселый. Звать его, по-моему, Фима. Он рассказывает, как выбивал золото из каких-то богатых евреев. Хвастается этим. Мне это почему-то неприятно.

 

Нас навещает Сима, дочь старшей сестры мамы, тети Цили. Тетя временами живет с нами, помогает в хозяйстве. Сима из Киева. Она жила с нами в киевской квартире, на Малой Житомирской. Но там я ее не помню, а приезд ее в Ушомир помню. Она – столичная штучка и демонстрирует свою столичность. Сообщает о киевских новостях. Почему-то запомнилось, что она рассказывает о целебных свойствах лука, и мы жарим его, под ее руководством, в большом количестве. Муж тети Цили, Струцовский, давно умер (возможно, до этого развелся с ней). Их дети – Сима и Лёва на свою жизнь, более или менее, зарабатывали, хотя постоянной работы у них не было, но мать содержать не могли. И она переселилась к нам.

 

Потом мы переехали в Емильчино. Не помню, был ли там папа главным врачом, но он работал в больнице, не имея квартиры при ней. Квартиру мы снимали у одинокой полячки. Небольшой домик с огородом. Половину его она занимала сама. Другую сдавала нам. Обрабатывала огород. На зиму закапывала картошку в особую яму, обложенную соломой. Помню, какое было горе, когда картошку ночью украли. Одним краем ее двор выходил на большой парк. Помню, как мы в нем гуляли. Он мне казался огромным. И снова развалины дома помещика. В той части парка, которая примыкала к нашему двору, иногда устраивались сельскохозяйственные выставки. Из окрестных сел привозили большие тыквы, много овощей, отборный скот, волов и коров. Мы любовались всем этим, но не помню, чтобы там что-то продавалось. Недалеко от местечка был католический монастырь. Мы ходили (или ездили?) туда на какие-то праздники. Собиралось много народа. Молебна я не помню. Помню, что нас поили каким-то особым квасом. Где-то недалеко от нашего местечка был стекольный завод, Гута Машковка (а, может быть, рядом с Ушомиром?). Мы туда однажды ездили, и я видел, как стеклодувы длинными трубками набирают расплавленное жидкое стекло, выдувают из него пузырь, а затем вставляют его в форму. Школа была недалеко от нашего дома, но буквально ничем мне не запомнилась.

 

Затем папа пошел на повышение. Мы переехали в районный центр Коростень, известный, исторический город. Согласно летописи, его осаждала княгиня Ольга. Она потребовала от жителей легкой дани: по голубю и воробью с каждого двора. Когда жители выполнили это требование, она привязала к хвостам птиц горящую паклю и выпустила их. Те полетели к своим домам и подожгли их.

 

Жили мы в Коростене в большом доме. Из окна видны были пути железной дороги. За ней – завод, делающий посуду. Тяжелую и неуклюжую, но очень прочную. У нас до сих пор осталось несколько глубоких тарелок. Какой был дом и почему мы получили в нем жилье, я не помню. Не помню и больницы, где работал папа. А вот место работы мамы смутно припоминаю. И то, как мы как-то ездили на демонстрацию. Школы не помню (возможно, память меня подвела, и в школу в Ушомире, Емильчино и Коростене я еще не ходил, потому и не помню). К нам в гости приехал дедушка, отец мамы. Он рассказывал мне различные истории, что-то о еврейских праздниках, о каких-то сладостях. Вскоре он уехал. Это был единственный раз, когда я его увидел. Где и чем он жил, я не знаю. Его жена, моя бабушка давно умерла. Не знал я и родителей, родственников папы. Безродный космополит.

 

Позже выяснились кое-какие детали. У мамы и ее двух сестер оказался брат, Наум. Он жил в Умани. Был довольно непутевым. Непонятно где и как работал. Жена его, Дора, не слишком его любила и не слишком была ему верна. У них были дети, сын Миша и дочь Рена. Позднее, незадолго до начала войны, Наум переехал в Ленинград. У него было свидетельство об инвалидности. Он выдавал себя за дореволюционного политзаключенного, хотя, насколько я знаю, им не был. Все же он числился в обществе политкаторжан, получил в Ленинграде комнату, работал в какой-то артели. Даже заведовал, насколько я знаю, булочной. У мамы было еще две сестры, старшая – Циля и средняя – Роза. О них позднее.

 

Мой дедушка по папе был коммерсантом на юге России, как будто в Одессе. Толком я о нем ничего не знаю, но он как-то был связан с торговлей нефтью. У него была довольно большая семья, два старших брата моего папы и один младший, Сеничка. После революции они эвакуировались в Румынию, но мой дедушка по какой-то причине должен был вернуться в Россию, где сразу и погиб. Старшие братья жили позднее в США и как будто были фармацевтами. Мои попытки через много лет найти их оказались безрезультатными. Вообще никаких связей мы с ними не поддерживали, сведений о них не имели. И в анкетах, в графе о заграничных родственниках, спокойно писали: «нет». Так делали многие.

 

Каким-то образом мы очутились на Донбассе (вероятно, по предложению сокурсника и приятеля папы Шенфельда, его покровителя, который оказался начальником отдела здравоохранения в Красном Луче, районом центре Донбасса (я даже не знаю, где они кончали медицинский институт; думаю, в Одессе). Папу назначили главным врачом в поселке при большой электростанции. На Донбассе было две таких электростанции, которые снабжали электроэнергией весь регион, Штеровская, при которой жили мы, и Зуевская. Этот период я помню довольно хорошо. Поселок наш полностью выстроен в конце двадцатых годов или в самом начале тридцатых рядом с электростанцией. В нем жили только ее работники и различный обслуживающий персонал. Сама электростанция и поселок стояли на берегу довольно большого искусственного озера. Электростанция работала на угольной пыли, на отходах угля, который называется штыбом. Ее трубы дымили целый день. Печки мы топили углем. Его не просто было зажигать. Обычно не до конца сгоревший уголь прикрывали пеплом, он тлел целую ночь, а утром на него насыпали новый уголь, который вскоре, без нового разжигания, начинал гореть.

 

Шахт в поселке не было, но когда кто-либо из шахтеров умирал и производилось вскрытие, легкие умершего, по рассказам, были покрыты пленкой угольной пыли. В поселке была школа, клуб, гостиница (или даже две?). При них столовые. Магазины (один для ИТР – инженерно-технических работников). На окраине поселка были огороды, бахчи. На последних вырастали большие арбузы. Мы лакомились ими. Некоторые умельцы впрыскивали шприцем в вызревавшие арбузы спирт, оставляя их далее расти. По их словам, получалось лакомое блюдо. В нескольких километрах от поселка находилось большое село Новопавловка. Нас, школьников, иногда туда водили, собирать яблоки, сливы. Позднее в поселке, где мы жили, выстроили здание филиала какого-то технического института. Рядом почему-то находились большие скирды сена, и мы забавлялись, прыгая с них. Однажды за нами погнались какие-то военные, но мы сумели от них убежать. Я и сейчас зримо представляю расположение этого поселка, компактного, хорошо благоустроенного.

 

Жили мы в одноэтажном, длинном домике, состоящем из четырех квартир, по-моему, трехкомнатных. А рядом, в соседней квартире, жил санитарный врач Данченко, приятный человек, любящий выпить. У него было двое детей, дочка и сын, примерно, моего возраста. Я с ними дружил. А через квартиру, с другой стороны, жила девочка Таня, в которую мы влюблялись, хотя и не слишком сильно. Ее семья жила как-то особняком, замкнуто, мало общаясь с окружающими. Был у меня и школьный приятель, Янек, сын инженера. Жил он на другом краю поселка, но мать его, приветливая и добрая, хорошо относилась к нам, и я любил у них бывать. Был и еще один мальчик, калека (он после бани не мог попасть домой, долго ждал ушедших родителей, сидя на каменных ступенях, и у него случился паралич ноги). Он был тихий, не очень общительный мальчик, но мы с ним подружились.

 

С этой дружбы в мою жизнь вошла книга. Дома у нас практически не было библиотеки. Мы переезжали часто. Да и родители, насколько я помню, к чтению были не очень расположены. Однажды мне подарили два романа Жюля Верна («80 тысяч километров под водой» и «Таинственный остров»). Прочитал я и «Солнечную» К. Чуковского. Но это были отдельные эпизоды. Знакомство с моим новым приятелем ввело в мою жизнь книгу, навсегда. Родители его (я даже не знаю, кто они были по специальности) выписывали журналы «Всемирный следопыт» (толстый, солидный) и «Вокруг света» (более тонкий, но с приложениями). В приложениях, на плохой бумаге, с бумажными переплетами разных цветов (я до сих пор помню: номер в коричневом – про Джека Лондона, в синем – про Уэллса) печатались произведения различных писателей (путешествия, приключения). Я запоем читал Жюля Верна, Майн Рида, Луи Буссенара, Фенимора Купера, Эдгара По. Стал регулярным читателем городской библиотеки, которая помещалась в здании клуба. С этих пор, где бы я ни жил, я всегда находил библиотеку, а то и несколько. Стал я усердным посетителем и поселковой библиотеки, находившейся в клубе. Здесь демонстрировали кино. Позднее мне начали выписывать детские журналы («Пионер», «Костер»). Вот, оказывается, когда начала вырисовываться моя будущая специальность. Как-то легко запоминались стихи. Я до сих пор помню: «Послушайте повесть минувших времен...», «Королева Британии тяжко больна...».

 

Но книжным мальчиком в полном смысле этого слова я тогда не стал. У нас было много других увлечений. Одна женщина организовала в нашем поселке нечто вроде детского струнного оркестра. Я входил в него, мне даже купили мандолину. Но музыкой увлекался недолго. Купленный по случаю, у нас дома появился велосипед для взрослых. Естественно, на нем, тяжелом и громоздком, мне не по росту, я кататься не научился. Его вскоре продали. Поселок стоял в степи, леса вокруг не было. Но рядом с ним находилась так называемая балка – промоина в земле, с крутыми песчаными краями, поросшая деревьями и кустами. Такие балки встречались и в других местах. Мы иногда отправлялись путешествовать, взяв с собой хлеба и лука (иногда и сала). Помню крутой спуск к озеру, со скользкими камнями, по которым мы с трудом спускались. Иногда и взрослые устраивали своеобразные пикники, для сплочения интеллигенции. И нас с собой брали. Варили кулеш, уху, вели разные умные разговоры. Присутствовал и директор электростанции Михота, пожилой человек довольно демократической внешности. Все старались создать нечто вроде дружного коллектива.

 

Папа пользовался уважением, он всячески старался усовершенствовать больницу, которой заведовал. В подвале одного из зданий он устроил водолечебницу, с различными лечебными душами (Шарко, циркулярным, другими). Благо, у дирекции электростанции деньги были, и она не жалела тратить их на полезное дело. У начальников разных местных учреждений шло соревнование: чей выезд лучше, лошади красивее и резвее. Автомобилей еще не было. Помню, больница купила первый автомобиль: старый, с большим открытым кузовом, неуклюжий, с аккумулятором на подножке. Его с большим трудом удавалось завести рукояткой (о стартере тогда речь не шла), но обратно его привозили нередко лошадьми или волами. Это была своего рода игрушка для взрослых (они гордились ей), а не средством передвижения.

 

Одно время мы занимались кролиководством – разводили кроликов в яме в большом сарае около санпропускника. Кролики были разных пород, разной окраски (белые, черные, серебристые). Тогда я узнал названия: ангорский, шеншила... Мы не убивали их, хотя кроличье мясо в то время было популярным блюдом. Голода мы не испытывали, хотя белого хлеба не видели. Продукты давали по карточкам. Мы были прикреплены к столовой ИТР (инженерно-технических работников, привилегированной), откуда брали обеды домой. Нам хватало. Одним из дежурных блюд там было мясо кроликов. На Украине был голод. Мы слыхали о нем, но сами голода не испытывали. Донбасс все же снабжался продуктами сносно. Железной дороги рядом с нами не было, но нам рассказывали о поездах, которые проходили мимо и из которых охрана не выпускала голодных людей.

 

Я заболел брюшным тифом, в тяжелой форме, был на грани смерти. Меня отвезли в больницу в Красный Луч. Выписали профессора из Киева. Тот посмотрел, ничего толком не сказал и уехал. Папу уговаривали его провожать: он вернет вам гонорар, когда узнает, что вы тоже врач. Гонорара профессор не вернул, но сказал: как жаль, что я не знал, что мы с вами коллеги. Когда я болел, маленькая собачка Пальма, которая считала меня своим хозяином, беременная, бежала за повозкой несколько километров, когда увозили меня в больницу. Вернулась домой едва живая и сразу ощенилась. Одни сочли это дурным предзнаменованием, другие хорошим. Все же я выздоровел.

 

Первые жизненные неприятности: в классе был хулиган Володя. Он курил, цеплялся к интеллигентским детям, иногда устраивал драки. Но особенно жизнь нам не портил. А вот один взрослый подонок нанес мне серьезную травму. Он работал в клубе каким-то подсобником. Я в туалете нагнулся над водопроводным краном, чтобы напиться. А он подошел сзади и ударил меня по голове, выбив два передних зуба, уже не молочных.

 

Начались чистки. Людей исключали из партии, увольняли с работы (в частности маминого начальника, Лаферова; позже его восстановили). Пошли расправы над врагами народа. Одним из них оказался директор школы, Тринос. Его судили. Даже понятие такое возникло: триносовщина. Мы относились к этому довольно безразлично, без особых эмоций, как положительных, так и отрицательных. Далее папа пошел на повышение. Мы переехали в Киев. Думаю, его пригласил другой бывший сокурсник, Миневич, ставший заместителем министра здравоохранения Украины. Вероятно, была здесь не только дружба, но и уверенность: папа не подведет, он хороший организатор. По узкой специализации папа был гинекологом, и его назначили главным врачом строившейся женской больницы (родильное и гинекологическое отделение). Больница только еще строилась, но необходим был контроль, организаторская деятельность заказчика-врача. Им и стал папа. Ему несколько раз предлагали вступить в партию, говоря, что тогда его можно будет назначить директором больницы. Но он вежливо отказывался. Это, возможно, спасло его от будущих репрессий: он не высовывался.

 

Мы поселились сначала в бараке для рабочих. В конце барака была выделена часть для нашего жилья. Затем, по мере строительства больницы, мы переселились в небольшое одноэтажное здание. В половине его размещался клуб, а другая предназначалась для нашей квартиры, довольно комфортабельной по тем временам. Больница находилась на Брест-Литовском шоссе, между тремя парками: зоологическим, Пушкинским и (через дорогу и трамвайные пути) парком Политехнического института. Немного далее от центра находился один из самых крупных в Киеве заводов – «Большевик». Наша школа была подшефной завода, а через шоссе от нее была кинофабрика, Довженковская. В Пушкинском парке Довженко что-то снимал. Иногда школьников брали на массовые съемки. Я помню одну из них, ночную. Я выходил с булкой в руках и проходил медленно через съемочную площадку. По сценарию, другие участники фильма мне завидовали, так как нас не кормили, и мы были голодными. Не помню названия фильма. Когда-то я его знал.

 

В школе я учился средне. Был не хвостистом, но и не отличником. У меня был приятель, Изя Корфер. Его отец был начальником пожарной команды завода «Большевик», и жили они в заводском доме. Мы ходили друг к другу в гости. Не помню, на чем основывалась наша близость. Просто дружили. Изя Корфер был старостой нашего класса. О нем сочинили стишок:

Изя Корфер нас веде,

Мы працюем на ДД.

ДД – «дуже добре», отлично.

 

Начались первые, насколько я помню, увлечения девочками. У нас в классе училась девчонка с повадками мальчишки, сорви-голова, Рая Антоненко. Мы друг к другу хорошо относились, иногда вместе гуляли. Но дальше этого дело не шло. Даже не целовались. Она жила где-то в зданиях Политехнического института, но приходила и на наш участок, и мы проводили вместе немало времени. Типичная украинка, светлая, веселая и немного задиристая. Но вот в классе появилась новая девочка, Вишневецкая (имени не помню), брюнетка, с темными глазами, большой косой, круглая отличница, честолюбивая. Она сразу отодвинула Раю на второй план; возникло своеобразное соперничество. Но вскоре они подружились, разделив царство класса на двоих. Они даже на школьном вечере сцену у фонтана из «Бориса Годунова» поставили: Рая играла самозванца, а Вишневецкая – Марину. Мои чувства на какое-то время разделились на двоих. Но новенькая, по-моему, на меня никогда никакого внимания не обращала, и я с этим легко примирился.

 

Наш классный руководитель меня, видимо, не любил, хотя и не преследовал. Он преподавал математику, а я в то время особых успехов в ней не проявлял. «Типичный середнячок», – говорил он обо мне моим родителям. Лишь позднее я понял, что в какой-то степени он, щирый украинец, был антисемитом, хотя и не ярым. Вообще же в классе, в школе (украинской) антисемитизма я не ощущал. Мы дружили, не думая о том, кто какой национальности, не помню, чтобы кого-либо травили.

 

Позже появились новые, внешкольные интересы. В клубе завода «Большевик» открыли пионерскую комнату. Мы проводили в ней много времени, играли во всякие игры, готовили нечто вроде спектаклей. Но по-настоящему привязались мы к клубу, когда в нем открыли детскую библиотеку. Она сыграла серьезную роль в моем воспитании. Заведующая, очень умелая и любящая детей женщина, создала вокруг библиотеки актив. Мы помогали ей в работе, выдавали книги, оформляли новые поступления, словом чувствовали себя в библиотеке хозяевами и гордились своим положением. Проводили в ней почти все свободное время, обсуждали книги, спорили, беседовали за жизнь. Потом я стал юннатом (юным натуралистом). Благо зоопарк находился рядом, за забором, и мы давно лазали в него, оторвав доску. И здесь оказался человек, любящий детей и старающийся привить им любовь к природе. По-моему, это был немец по национальности, пожилой, внешне сухой, но очень добрый человек по фамилии Шумер. Он был, вроде бы, заместителем директора зоопарка по науке, жил в зоопарке (во всяком случае, всегда находился в нем), возился с юннатами, выдумывал всякие затеи. У нас был план: поехать в знаменитый заповедник Аскания Нова, где разводили, в частности, лошадей Пржевальского (не знаю, осуществился ли этот план после моего отъезда).

 

Моими подопечными были два медвежонка. Я с ними подружился, заходил к ним в клетку, мы боролись. Один из волков в зоопарке был особенно красив: крупный, с густой шерстью. Он жил отдельно от других волков, в большой клетке. К нам он тоже привык, позволял себя гладить. Мы подкармливали его. Но с ним нужно было держаться настороже. Он мог и цапнуть. К нам, юннатам, приходила иногда, хотя и нерегулярно, девочка, жившая в большом престижном доме, построенном по другую сторону зоопарка, ближе к центру. Она уже тогда считалась знаменитостью и немного демонстрировала это. Ее звали Гуля Королёва, она снималась в главной роли фильма «Партизанская дочка». Позднее, во время Отечественной войны она героически погибла. О ней написана книга «Четвертая высота». Особенной дружбы, насколько я помню, у нее ни с кем из юннатов не было, но посещать нас ей, видимо, было небезынтересно.

 

Не помню, каким образом я попал в литературный кружок киевского Дворца пионеров. Литературу я любил и много читал, но стихов и прозы не сочинял. Все же бес попутал, и я написал несколько стихотворений. Помню об одном из них, написанном под впечатлением от фильма «Мы из Кронштадта». И фильм был не Бог весть какой, а уж стихотворение о нем оказалось совсем никудышным. Поэтического таланта у меня совсем не было, но я относительно сносно зарифмовал содержание фильма: героические матросы, высадившись на сушу, воюют с белогвардейцами, попадают в засаду, погибают, но не сдаются. За их смерть мстят, и белые разгромлены. В конце фильма его герой восклицает: «Кто посягнет еще на Петроград». Позднее я понял, что это – одно из не слишком удачных подражаний «Чапаеву», имевшему в то время большой успех.

 

В связи с этими бесталанными стихотворениями меня каким-то ветром занесло в творческий кружок киевского Дворца пионеров. Своих стихов я там не читал, но выступал в обсуждениях других, и меня почему-то выдвинули от кружка в Совет Дворца пионеров. Никаких реальных полномочий он не имел, но служил имитацией самоуправления. А вот некоторыми привилегиями члены Совета наделялись. У нас были особые удостоверения личности, серого цвета (у остальных, кажется, красного). Они давали право посещения всех мероприятий, проводившихся во Дворце (вечера, концерты). Нередко на такие мероприятия приезжали вожди, руководители партии, правительства.

 

Особенно часто бывал Постышев, второй секретарь украинского ЦК (первым был Косиор, невзрачный по виду, лысый; большой популярностью он не пользовался). Постышев – красивый, обаятельный, был чрезвычайно популярен и всячески старался демонстрировать это. С его именем связывали разрешение и популяризацию рождественской елки (до этого она была запрещена как религиозный пережиток). Демонстрация любви к детям, заботы о них занимала значительное место в формирующемся культе Постышева. На Украине такой культ был довольно ощутим. О Постышеве говорили в высокопарных тонах, больше, чем о Сталине. Разучивали слоганы такого рода: «Палкий пiонерський привiт проводирю партii Павло Петровичу Постишеву». Думаю, такая раздуваемая популярность сыграла немалую роль в его падении. Постышева я видел во Дворце пионеров довольно часто, встречал я там и Косиора. На праздничных парадах, на трибуны которых нас тоже допускали, видел и Якира, командующего войсками. И про него была сложена песня «Грізно зграями набої», со словами: «Про Якіра-червонарма, Пісне дужа, залунай». Все они оказались вскоре «врагами народа» и погибли. Об их гибели сообщали по-разному. О Косиоре, например, распускались слухи, что он оказался польским шпионом и улетел в Польшу. Мы верили во все это, обсуждали публикуемые сообщения, но близко к сердцу их не принимали.

 

Последние годы жизни в Киеве летом я ездил в лагерь Дворца пионеров. Он находился недалеко от города. Там было хорошо. В это время мы переживали события в Испании, борьбу республиканцев с войсками Франко. В лагерь приехала испанская футбольная команда, весьма известная в мире (так нам, по крайней мере, казалось). Они собирали деньги в пользу республиканского правительства, проводили матчи в ряде стран. Мы гордились знакомством с ними, с капитаном команды, знаменитым вратарем. У меня долго хранилась фотография команды, которую мне подарил один из игроков. О том, что происходило на самом деле в то время в Испании, мы, естественно, не подозревали. Я узнал об этом через много лет из книг Оруэлла.

 

Вскоре мы перебрались в Ленинград. Строительство киевской больницы подходило к концу, не ясна была дальнейшая судьба папы (директором его, беспартийного, назначить не могли), шли процессы над врагами народа, и у его покровителя, Миневича, занимавшего важный пост в министерстве здравоохранения Украины, начались какие-то неприятности (насколько помню, любовь его дочери к иностранцу). Пришла пора сматывать удочки. А тут подвернулось место в Ленинграде, я не знаю каким образом, сразу на довольно важное место, но без жилья (его обещали в будущем). Сестра моей мамы, тетя Роза, коренная ленинградка, в послереволюционное время занимавшая довольно важные посты в управлении города, Петрокоммуне, к нашему приезду работала скромным юрисконсультом одного из ленинградских банков. Она согласилась, чтобы мы временно пожили в ее квартире на улице Марата, 14 (бывшей Николаевской).

 

Квартира была небольшая, две комнаты, одна из них проходная, 35 квадратных метров. Когда-то она составляла часть большой роскошной квартиры. Ее хозяева давно растворились в небытии. Жившая у них тетя Роза осталась хозяйкой. Чтобы ее не уплотнили, она смогла выделить две комнаты, кухню и ванную, небольшой коридор в небольшую, но отдельную квартиру. С высокими потолками, около пяти метров (второй этаж, барский), в семи домах от Невского проспекта, не доходя до музея Арктики, на довольно тогда тихой улице, но в самом центре. Позже выяснилось, что на этом месте находился когда-то дом Радищева, в котором написано «Путешествие из Петербурга в Москву» (об этом сообщала висевшая табличка, хотя дело было не совсем ясное). Квартира для четырех человек была маловата, но кое-как мы разместились. Папа с мамой в комнате побольше, я с тетей Розой в небольшой, проходной. Но ведь временно. Пока же папа встал на очередь.

 

Я до сих пор ощущаю себя виноватым перед тетей Розой. Она понимала в окружающей действительности если не все, то многое. А мы считали ее мещанкой, враждебной советской власти, пытались ее перевоспитать. Я уже не говорю о великодушии ее поступка: пустить целую семью, не очень близкую ей, на неопределенное время, в свою небольшую квартиру, ютиться в проходной комнате. Настоящий подвиг. А сколько потерял я сам, упустив возможность поговорить с ней по душам, узнать тот богатый запас ее сведений о послереволюционном Петрограде. До нашего приезда она жила одна, замужем никогда не была. У нее были два задушевных друга: один лощеный и барственный, как нам тогда казалось, тоже холостяк; другой попроще, семейный, но тоже интеллигентный, умный, хорошо образованный. При их разговорах мы никогда не присутствовали. Вероятно, их связывали и какие-то лирические эмоции, во всяком случае, они сходно оценивали происходящее, и им было о чем поговорить. Приходили они редко и никогда одновременно.

 

Работу папа получил очень хорошую, его назначили главным врачом поликлиники при Первом медицинском институте. Не знаю, обошлось ли здесь без протекции. У папы был изрядный стаж административной работы и, видимо, неплохие характеристики. Но все же приезжему человеку получить работу такого масштаба было не просто. Даже персональная машина ему полагалась. Шофером на ней работал Дутов, сын известного генерала. Чтобы не потерять квалификации, папа попросил сделать его ассистентом известного профессора Джанелидзе; с ним согласились, но, конечно, главным продолжало быть заведование поликлиникой. Постепенно налаживался вопрос с жильем. Папе выделили, хотя в условиях Ленинграда это было чрезвычайно трудно, большую (метров 18) комнату на Петроградской стороне, рядом с зеленым массивом (зоопарк, театр Ленинского комсомола, я даже не помню, как называлась улица – Большая Пушкарская?). Туда мы так и не переселились, собираясь обменять квартиру тети Розы и полученную комнату на квартиру более просторную.

 

Я поступил в 4-ю среднюю школу, большую, вторую, как говорили, по величине из ленинградских школ (первой была школа на Фонтанке, рядом с Аничковым мостом, позднее там расположились газетные залы Публичной библиотеки). Школа находилась на улице Восстания, в ней было много параллельных классов (по 6–7). Она располагалась в некотором отдалении от улицы, за железной кружевной оградой. Позади школы был небольшой садик, со старыми деревьями. Директором ее был преподаватель математики, который вел занятия и в нашем классе. Мы относились к нему хорошо; по-моему, и он к нам. Держался просто, не показывал, что он начальство. Во время войны (финской?) он входил в группу десантников-лыжников и погиб.

 

Мои знания по математике были ниже среднего уровня, но он отнесся ко мне весьма доброжелательно, хотя и посоветовал меня подтянуть. За это взялся наш родственник, Коган, старый математик, добрый, большой и толстый, с большим стажем и умением. Я ездил к нему на Петроградскую сторону, а затем они пригласили провести лето у них на даче, в Вырице. Мы жили с ним в одной комнате, на втором этаже. Большую часть времени он проводил лежа на полу, на тюфяке. Он беспрерывно курил трубку и выбивал пепел в большой ящик, стоящий рядом с ним. Казался ленивым, немного опустившимся, но математикой он занимался со мной вполне добросовестно. И вскоре я не только преодолел свое отставание, но математика сделалась одним из моих любимых предметов. Вторым стала в десятом классе органическая химия. Она обычно трудно дается школьникам, но для меня она была легкой: я не старался запоминать сложных формул, но выводил их, поняв суть этого дела. Я подумывал даже сделать один из этих двух предметов своей профессией, но тяга к литературе взяла верх.

 

Класс у нас оказался довольно дружным. Каких-либо конфликтов я не помню. Но были более и менее близкие группы. Я входил в одну. Мы собирались обычно дома у Розы Будневич (почему-то там не было взрослых). Разговаривали, играли в какие-то игры. Наиболее интересным, серьезным был Лёня Соловьев. Девочкам он нравился больше остальных. Но особых влюбленностей, насколько помню, не было. Лёня был близорук. Поэтому в начале войны в армию его не взяли, и во время блокады он погиб от голода. Входили в группу брат и сестра Бинам и Галя Литвицины. Бинам был уже сексуально озабоченным, на лице у него были прыщи, и он стеснялся их. Он искал знакомствва с девочками, но не в нашем классе. Однажды он уговорил меня пойти на Марсово поле (поле Жертв революции), где, по его словам, можно познакомиться с девушками. Пошли. Познакомились. Но через некоторое время, к нашему конфузу, девушки у нас спросили: «А нет ли у вас братьев постарше?».

 

Хорошо учились и были умненькими Соня Любинская и Миша Аксельрод. Соня – золотоволосая, с толстой косой, которую мальчики любили подергать, любовно, не больно. Ироничная, доброжелательная. Миша – небольшого роста (его все называли Мишенька). Способный к математике. Он остался живым. Мы встретились после войны. Он стал высоким, выше нас. Окончил какой-то технический институт. Об его дальнейшей судьбе я не знаю. Со взаимной симпатией мы общались с двумя девочками, жившими рядом со школой, – Соней Носовской и Лидой Эйхе. У Сони была благожелательная семья, и мы к ней забегали. Во время блокады она заходила к нам домой, справлялась обо мне, передавала приветы. Лида, спокойная, приятная, жила с мамой, отца не было. Жили они трудно, и она рано стала чувствовать ответственность. Во время войны она устроилась работать в суд. Мы с ней после войны часто встречались, сблизились, но тоже о влюбленности речь не шла. Мы и теперь передаем через Валю друг другу приветы. Валя Емельянова появилась у нас перед самым окончанием школы. Ее отец – военный, генерал, как-то связанный с охраной железной дороги. Он получил временное жилье в гостинице у Московского вокзала, и мы раза два заходили к ним. Валя была непохожа на генеральскую дочку, не высовывалась, не была ни в лидерах, ни в париях. Позднее она закончила медицинский институт. Я не подозревал, что через много лет мы встретимся с ней и ее мужем в Тарту.

 

Учился в классе и Борис Гаврилов, не очень раскрывающийся, но своеобразный. Из всех нас он сделал наиболее успешную карьеру во время войны, став начальником транспорта дивизии. Вернулся домой с замечательно дрессированной лошадью, выделывавшей цировые номера. Особняком стояли Ира Колард и ее подруга. Ира была просто красивой, и круг ее интересов не выходил за рамки класса. После войны она все же вышла замуж за нашего одноклассника. Учился с нами и Самуил Майзелис, не воспринимаемый нами всерьез (его брат учился в одном из параллельных классов и казался гораздо серьезнее). Появились в классе незадолго до окончания еще два парня, значительно старше нас. Один из них был (или казался нам) совсем взрослым мужчиной, регулярно бреющимся и все равно выглядевшим небритым. Другой, по фамилиии Вульф, работал на спортивной лодочной станции и иногда давал нам лодку («фофан»?), в которой мы плавали по Неве и Финскому заливу.

 

Общественной работой в то время я особенно не занимался, но комсомольцем был и классную стенную газету выпускал, она называлась «БОКС» (Боевой Орган Комсомольской Сатиры). Даже фотография сохранилась: я, во фланелевой курточке (основная моя одежда), с «БОКСом» в руках. В нашем классе оказалось довольно много евреев, но национальный вопрос никогда не возникал, ни на уровне школьников, ни на уровне преподавателей. После войны, во время студенческих каникул, многие из оставшихся в живых приходили на встречу с выпускниками.

 

Недавно неожиданно оказалось, что эту же школу кончала жена школьного приятеля Ларисы, физика Давида Мирлина – Татьяна Бирштейн, тоже физик-теоретик, лауреат очень престижной международной премии. Ее дети, сын и дочь – наши добрые приятели. Там же учится одна из ее внучек.

 

Последний школьный год (1939/40) был скомкан Финской войной. В школе сразу же разместили госпиталь. А мы путешествовали из помещения одной школы в другую (в начале Невского, в Петершуле, на Лиговке, у Московского вокзала). К тому времени в нашей семье произошли большие изменения. Ушел из семьи и уехал из Ленинграда вообще папа. Уехал в Киев, где, оказывается, жила давно любимая им женщина. Папа, судя по всему, не был человеком, легко меняющим любовниц. Но одна у него была, и к ней он возвращался несколько раз. Как раз и на работе в это время возникли неприятности (крысы покусали детей; непосредственно папы это не касалось, он заведовал поликлиникой, а не стационаром, но обстановка в целом оказалась напряженной). Мама, естественно, тяжело переживала разрыв, я ей сочувствовал, но особенно не горевал; большой близости у меня с папой не было, особого внимания ко мне он не проявлял. Маму жалели, о разрыве знали учителя школы. Может быть, это повлияло на мой аттестат. Я учился хорошо, хотя без особого блеска. Но уж, конечно, по физкультуре и черчению пятерки не заслуживал. А тут мне явно натянули их, и я получил аттестат с золотой каемкой (медалей тогда не было), дающий право на поступление без экзаменов в высшие учебные заведения.

 

К этому времени папа решил вернуться к маме. Мама ездила к нему на Кавказ, где он был главным врачом в одном из санаториев. Мама была очень рада, я безразличен, скорее не одобрял, но и не возражал. К этому времени и комната на Петроградской стороне была оформлена (я даже был в ней раз или два). Но вдруг папа скоропостижно умер. Он каким-то образом оказался в Киеве, переезжал на моторной лодке через Днепр. Ему стало плохо. У него был диабет и стенокардия. И когда лодка причалила к берегу, он был мертв. Мама ездила на его похороны. Я как раз сдавал экзамены и оставался в Ленинграде. Даже не знаю, где его могила.

 

Решил поступать все же на филологический. Золотая каемочка мне помогла. Конкурс был большой, около десяти человек на место. Вряд ли бы я его преодолел. Я сразу же, приехав в Ленинград, записался в две библиотеки: в начале Невского, с правой стороны, если идти от Адмиралтейства, и в так называемую центральную, на Фонтанке, вблизи Аничкова моста. Там я был, вероятно, одним из наиболее прилежных читателей. Во всяком случае, библиотекари отметили мое прилежание и выделяли меня. До сих пор помню, как я тащил домой толстенные тома Шекспира в сером переплете. Учительница, преподававшая литературу, была, как мне казалось, среднего качества, и меня, по-моему, немного опасалась. Впрочем, я старался ее не ставить в неудобное положение.



НАВЕРХ

НА  ГЛАВНУЮ