П.С. Рейфман

Из истории русской, советской и постсоветской цензуры

Архив сайта

Главная ЧАСТЬ I. Рoссийская цензура Глава 4, часть 1

 

137  ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. ТЯГОСТНОЕ БЛАГОВОЛЕНИЕ

                       (поэт Пушкин и император Николай). Часть первая.

 

    Даже царь приглашал его в дом,
   Желая при этом
   Потрепаться о сем, о том
   С таким поэтом
…………………………………..
   Любил бумагу марать
   Под треск свечки.
   Ему было за что умирать
   У Чёрной речки
        .Окуджава)

   Поймали птичку голосисту
   И ну сжимать ее рукой
   Пищит, бедняжка, вместо свисту,
   А ей кричат: пой, птичка, пой!
          .Р. Державин)

 

 Освобождение Пушкина из ссылки. Встреча его с царем. Обоюдное приятное впечатление. Пожелание царя стать единственным цензором Пушкина. Стихотворения Пушкина «Стансы», «Друзьям», «Арион». Донесения агентов о благонамеренных выступлениях Пушкина. Записка поэта «О народном воспитании». Раздумья Пушкина об уроках декабрьского восстания. Сближение с фрейлиной Россет. Поручение Николая Пушкину писать историю Петра 1-го. Определение на службу в Коллегию иностранных дел. Отношения с Бенкендорфом, переписка с ним. Оценка Пушкиным событий июля 30-го г. во Франции, восстания в Польше, волнений в Новгородских военных поселениях. Поездка на Волгу. Собирание материалов по истории Пугачева. Разрешение царем «Истории пугачевского бунта». Избрание в Академию Наук. Присвоение звания камер-юнкера. Стихотворение «С Гомером долго ты беседовал один». 

 

          Рассматривая цензуру конца 1820-х — первой половины 1830-х гг., нельзя не остановится на вопросе о Пушкине. Об отношениях Пушкина и Николая написано множество работ, сделано огромное количество докладов. То, о чем пойдет речь, выходит иногда за строгие рамки темы цензуры, хотя и связано с ней. Не следует забывать, что Николай – верховный цензор Пушкина, и всё, затрагивающее их отношения, как-то    касается и цензуры. Поэтому заезженная тема «Поэт и царь», по моему мнению, должна найти отражение в курсе «Из истории…». Не только из-за того, что иначе в нашем изложении был бы существенный пробел, а и потому, что в её трактовку всё же можно внести некоторые уточнения.

 

  Несколько огрубляя и схематизируя материал, его можно свести к двум концепциям: первая – революционизирующая Пушкина, сближающая его с 
  138
декабристами; в ее русле написано большинство работ типа Нечкиной-Благого, социологизированного советского литературоведения. Согласно этой концепции, Пушкин – враг существующего порядка, поэт — революционер, единомышленник декабристов, атеист, враждебный властям, царю. Николай – жестокий и лицемерный монарх, всегда ненавидящий поэта, обманывающий его, стремящийся использовать Пушкина в своих своекорыстных целях, ни на мгновение ему не близкого, не вызывающего сочувствия. У разных исследователей эта тенденция проявлялась по-разному, с различной степенью социологизации. Но всё же тенденция была общей для советского литературоведения, определяя иногда выводы даже весьма почтенных ученых.

 

      Вторая концепция, характерная для многих дореволюционных работ, заметна и в ряде исследований конца ХХ – начала ХХ1 века. Она становится всё более модной и связана с «пересмотром ценностей», когда плюсы меняются на минусы и наоборот. Её пропагандируют многие современные известные литературоведы. Условно их можно бы назвать неославянофилами, хотя от славянофилов Х1Х века они отличаются (по-моему, не в лучшую сторону — ПР). Как правило, они сторонники так называемой «русской идеи», противопоставления России Западу (идея отнюдь не новая и вряд ли прогрессивная). PS. В настоящее время она становится вновь чуть ли не официальной – ПР.09.08.07. Поклонники второй концепции предлагают консервативно-религиозное, антизападное освещение деятельности Пушкина: он после середины 1820 гг., восстания декабристов, особенно в 1830-е гг., отказался от «грехов юности», от кощунственной  «Гаврилиады» (некоторые считают, что он вообще не писал её; Брюсов при ее издании упоминал о такой версии), стал верноподданным, религиозно-православным, примирился с царем; царь искренне доброжелательно относился к Пушкину, оказывал ему всякие благодеяния, отношения между ними были хорошими, хотя и возникали отдельные столкновения. Появляется православно-народно-монархический Пушкин,  враждебный западным писателям и мыслителям. Подобные тенденции ощущаются отчасти в очень хорошей, по моему мнению, книге А.Тырковой-Вильямс «Жизнь Пушкина», особенно во втором томе (1824-1837). М., 1998 (оба тома Тыркова писала в эмиграции, в Лондоне, а напечатала в Париже. Том второй в 1948 году). Особенно прямолинейно выражены такие тенденции во многих работах последних лет, например, в книгах, статьях, докладах В.С. Непомнящeго (см. «Пушкин. Русская картина мира». М., «Наследие», 1999, 544 с.).

 

    Но вполне возможны решения, не укладывающиеся в схематические рамки ни первой, ни второй концепции. Это относится прежде всего к лучшим работам классического пушкиноведенья .В.Томашевский, С.М. Бонди, М.А. Цявловский). Много ценного вышло и в последние годы, особенно в связи с юбилеем Пушкина. Большинство фактов, относящихся к моей теме, хорошо известны. Я ограничусь тем, что напомню о них, попробую их как-то    систематизировать, с точки зрения того, что меня интересует. Надеюсь, что скажу и нечто новое, что предлагаемая часть курса будет не совсем безынтересной и бесполезной.

  139   Прежде, чем перейти к изложению конкретного материала, напомню, что Николай 1 хорошо лично знал Пушкина, неоднократно встречался с ним, беседовал, читал его произведения. Напомню и то, что всесильный Бенкендорф, выполняя волю царя, регулярно переписывался с Пушкиным. Пушкина хорошо знают при дворе. С ним беседует царица, великий князь Михаил Павлович, Сперанский и пр. Для писателей того времени такая ситуация не характерна. Исключение – Карамзин и Жуковский. Но они не типичны. Они – придворные, воспитатели наследника, приближенные к царю. С Пушкиным – дело другое. Но степень внешней близости Пушкина с императором, двором тоже весьма велика.

 

        Эти общие напоминания во многом определяют понимание отдельных фактов, эпизодов. Исследователь М. Лемке в книге «Николаевские жандармы и литература» очень верно назвал раздел о Пушкине «Муки великого поэта». Лемке приводит большое количество материалов, но его концепцию, видимо, следует тоже уточнить.   

                   
  Начнем прежде всего с освобождения Пушкина из ссылки, с отношений поэта с Александром 1. Напомним некоторые факты. 20 апреля (не позднее 24) 1825 г. поэт из Михайловском пишет императору (Александру 1) короткое письмо (сохранился черновик). Под предлогом необходимости лечения Пушкин просит разрешить ему поехать «куда-нибудь в Европу». О такой поездке он упоминает и в ряде других писем (131, 139, 143, 147,153, 166). Письмо Александру не передано. С аналогичной просьбой к царю обратилась Надежда Осиповна, мать поэта, но получила отказ. Не разрешена Пушкину и поездка для лечения в Дерпт, что нарушило планы побега через Дерпт за границу (см. Л.И. Вольперт. «Семь дней в Дерпте». // Беллетристическая пушкиниана Х1Х –ХХ1 веков. Современная наука – вузу и школе. Псков, 2004. С. 415 – 442). Александр 1 предложил Пушкину лечиться в Пскове. В период с начала июля по 22 сентября Пушкиным написано более  подробное письмо, в котором, помимо прочего, речь идет о подорванном здоровье него аневризм сердца, пребывание в Пскове не может принести ему никакой помощи); поэт вновь просит разрешения на пребывание в одной из двух столиц или о назначении какой-либо местности в Европе, где он мог бы лечиться. В этот неосуществленный замысел входил и Дерптский вариант (см. письмо к Мойеру 20 июля 1825 г.). Письмо царю отослано не было. В ноябре 1825 г. Александр1 умирает в Таганроге. Сразу после получения известий об его смерти, еще до восстания декабристов (14 декабря), в письме П.А.Плетневу от 4-6 декабря 1825 г. Пушкин затрагивает вопрос о возможности своего освобождения ( «слушай в оба уха»), о помощи друзей, которые, вероятно, «вспомнят о нем» .е. ему помогут – ПР). Прямо подсказываются возможные ходатаи ( «покажи это письмо Жуковскому»). Здесь же намечается линия нужного поведения: не просить у царя позволения жить в Опочке или Риге, «а просить или о въезде в столицы, или о чужих краях». В столицу хочется для вас, друзья, но, конечно «благоразумнее бы отправится за море», «Что мне в России делать?». Восклицание Пушкина о своем пророческом даре: «Душа! я пророк, ей богу пророк! Я „Андрея Шенье“ велю напечатать церковными буквами во имя отца и сына…». И концовка письма, с призывом к друзьям помочь ему выбраться из ссылки и упоминанием «Бориса Годунова»:  «выписывайте меня, красавцы мои, а не то не я прочту вам трагедию свою». Пушкин в этот момент считает, что на престол взойдет великий князь Константин, имевший репутацию либерала. Поэт полон радостных надежд. С ними связано и обращение к «Андрею Шенье»: французский поэт лишь один день не дожил до гибели тирана (Робеспьера), до освобождения. Об этом идет речь в стихотворении Пушкина: «час придет… и он уж недалек: Падешь, тиран!», «священная свобода» придет «опять со мщением и славой, – И вновь твои враги падут»; «Так буря мрачная минет!».
на (он доживет до смерти тирана). И вот тиран погиб, надежды должны осуществиться.

 

             140Плетневу адресовано и письмо, написанное не позднее 25 января 1826 г.,  после восстания декабристов, воцарения Николая 1 (историю с Николаем – Константином см. у Тырковой, стр. 108-109). Настроение здесь другое. Радости в письме не ощущается ( «скучно, мочи нет»). Вместо нее тревожные вопросы: «Что делается у вас в Петербурге? я ничего не знаю, все перестали ко мне писать. Верно вы полагаете меня в Нерчинске». Но и здесь звучит надежда на нового царя,  на милость царскую. Пушкин спрашивает, не может ли Жуковский узнать, «могу ли я надеяться на высочайшее снисхождение <…> Ужели молодой царь не позволит удалиться куда-нибудь, где потеплее? – если уж никак нельзя мне показаться в Петербурге — а?». Поэт упоминает о своей шестилетней опале, о том, что в 1824 г. он сослан за две нерелигиозные строчки:  «других художеств за собою не знаю» .е. поэт намечает доводы, на которые возможный заступник может ссылаться — ПР).

 

            В том же духе выдержано письмо Жуковскому 20 января 1826 г. Пушкин не хочет прямо просить о заступничестве перед царем, но он снова приводит доводы, которыми может воспользоваться заступник: «Вероятно, правительство удостоверилось, что я заговору не принадлежу и с возмутителями 14 декабря связей политических не имел»; в журналах была объявлена опала тем, кто знал о заговоре, но не донес; но знали о нем все, и  «это одна из причин моей безвинности». И здесь же высказываются опасения: «Всё-таки я от жандарма еще не ушел»; его легко могут обличить в политических разговорах с кем-либо    из обвиненных;    «между ими друзей моих довольно».

 

  Подсказывая доводы в свою защиту. Пушкин вовсе не думает о капитуляции, как бы выставляет свои условия примирения с властью: «положим, что правительство и захочет прекратить мою опалу, с ним я готов условливаться (буде условия необходимы), но вам решительно говорю не отвечать и не ручаться за меня. Мое будущее поведение зависит от обстоятельств, от обхождения со мною правительства etc». Жуковскому, по словам Пушкина, остается «положиться на мое благоразумие». Далее идет перечень того, что можно поставить ему в вину: дружба с Раевским, Пущиным и Орловым, участие в Кишиневской масонской ложе, знакомство с большей частью заговорщиков. Но всё это не было причиной опалы. Покойный император, ссылая его, мог упрекнуть его только в безверии. Вновь подсказка возражений на возможные обвинения, линии поведения при заступничестве. Как итог – о понимание неблагоразумности письма, но «должно же доверять иногда и счастию». Письмо Пушкин просит сжечь, но до этого показать Карамзину и посоветоваться с ним. «Кажется, можно сказать царю: Ваше величество, если Пушкин не замешан, то нельзя ли наконец позволить ему возвратиться?».

 

   Характерно, что в этом письме, очень важном для Пушкина, связанным с судьбой его освобождения, поэт задает вопрос о судьбе Раевских, беспокоится о них. Он не желает отмежевываться, отказаться от своих опальных друзей.

       К вопросу о возвращении из ссылки Пушкин обращается и в других письмах. В начале февраля 1826 г. он пишет Дельвигу: «Конечно, я ни в чем не замешан, и если правительству досуг подумать обо мне, то оно в том легко удостоверится. Но просить мне как-то    совестно, особенно ныне». По мнению Пушкина, его образ мыслей


      141правительству известен: шесть лет опалы, увольнение со службы, ссылка в глухую деревню за две строчки перехваченного письма; он, конечно, не мог доброжелательствовать прежнему царю, но отдавал справедливость его достоинствам; «никогда я не проповедовал ни возмущений, ни революции – напротив. Класс писателей <…> более склонен к умозрению, нежели к деятельности; и если 14 декабря доказало, что у нас – иное, на это есть особая причина. Как бы то ни было, я желал бы вполне и искренно помирится с правительством, и, конечно, это ни от кого, кроме его, не зависит. В этом желании более благоразумия, нежели гордости с моей стороны». И опять об участи  «несчастных» и о надежде на милость к ним: «Твердо надеюсь на великодушие молодого нашего царя» (200).

 

             О возвращении из ссылки пишет Пушкин и 3 марта 1826 г. Плетневу: «невинен я или нет? но в обоих случаях давно бы надлежало мне быть в Петербурге <…> Мне не до ''Онегина'' <…> я сам себя хочу издать или выдать в свет. Батюшки, помогите».

     И вновь 7 марта 26 г. Жуковскому, в письме, предназначенoм для представления царю, идет речь о причинах опалы, о Воронцове, вынужденной отставке, о ссылке за письмо, «в котором находилось суждение об афеизме, суждение легкомысленное, достойное, конечно, всякого порицания». Вступление на престол нового царя  «подает мне радостную надежду. Может быть, его величеству угодно будет переменить мою судьбу. Каков бы ни был мой образ мыслей, политический и религиозный, я храню его про самого себя и не намерен безумно противоречить общепринятому порядку и необходимости». Знаменательно, что и в этом письме, которое может решить его судьбу, нет ни малейшего оттенка угодничества, отмежевания от опальных друзей, отказа от своих мнений.

 

    Надеясь на милость царя, Пушкин не перестает думать о возможности отъезда из России. Свидетельство – полушутливый конец письма к Вяземскому от 27 мая 1826 г., в связи с упоминанием об автобиографичности четвертой главы «Онегина»: «когда-нибудь    прочтешь его и спросишь с милою улыбкой: где же мой поэт? <…> услышишь, милая, в ответ: он удрал в Париж и никогда в проклятую Русь не воротится — ай-да умница». В том же письме, несколько ранее, речь о загранице ведется вполне серьезно: «Ты, который не на привязи, как можешь ты оставаться в России? Если царь даст мне слободу, то я месяца не останусь».

 

        Продолжает Пушкин тревожиться о судьбе арестованных декабристов. В начале февраля он с беспокойством спрашивает Дельвига о положении А.Раевского. С нетерпением ожидает решения «участи несчастных и обнародование заговора. Твердо надеюсь на великодушие нашего молодого царя». 20 февраля Пушкин благодарит Дельвига за известия о Кюхельбекере, справляется об И.Пущине, о других обвиняемых:  «сердце не на месте; но крепко надеюсь на милость царскую. Меры правительства доказали его решимость и могущество. Большего подтверждения, кажется, не нужно».

 Продолжает опасаться поэт и за себя: близость его со многими декабристами была хорошо всем известна. 10 июля 1826 г. он пишет Вяземскому, ссылаясь на его совет: «я уже писал царю <…> Жду ответа, но плохо надеюсь. Бунт и революция мне никогда не нравились. Это правда; но я был в связи почти со всеми и в переписке с многими из заговорщиков».

 

   11 мая — в первую половину июня 1826 года – письмо — прошение Пушкина  новому царю. Кратко, с достоинством пишет он о своей ссылке, о надежде «на
   142великодушие Вашего императорского величества, с истинном раскаянием и твердым намерением не противуречить моими мнениями общепринятому порядку чем и готов обязаться подпискою и честным словом)». И вновь просьба Пушкина о позволении ему ехать в Москву, или в Петербург, или в чужие края, со ссылкой на состояние здоровья, с приложением свидетельства врачей и обязательство не участвовать ни в каких тайных обществах; при этом Пушкин сообщает, что ни к какому тайному обществу не принадлежал, не принадлежит и никогда не знал о них.

 Несколько позднее, узнав 24 июля о казни декабристов, Пушкин 14 августа пишет Вяземскому, что всё же надеется на коронацию, на помилование остальных осужденных: «повешенные повешены, но каторга 120 друзей, братьев, товарищей ужасна». После поставленной даты сделана короткая приписка. Речь в ней идет о прошении Пушкина Николаю: «Ты находишь письмо мое холодным и сухим. Иначе и быть невозможно. Благо написано. Теперь у меня перо не повернулось бы».

 

     Из этого же письма ясно, что Пушкин уничтожил свои записки, сохранив из них лишь несколько страниц, которые собирается переслать Вяземскому, «только для тебя». И не случайно, упоминая о кончине Карамзина, призывая Вяземского написать о нем всё, поэт считает, что для этого будет необходимо «иногда употреблять то красноречие, которое определяет Гальяни в письме о цензуре» .Гальяни – автор «Неизданной переписки…». Paris, 1818, где речь идет об искусстве «сказать всё и не попасть в Бастилию в стране, где запрещено говорить всё»).

 

    Почти наверняка, считая возможной перлюстрацию его писем, Пушкин соблюдает осторожность, кое-что акцентирует, кое-о чем умалчивает, но в целом написанное им, видимо, соответствует тому, о чем он думает, не является лишь прикрытием, средством к достижению цели – освобождению из ссылки. Заметим, что солидарности с идеями декабристов, оправдания восстания у Пушкина нет. Напротив. И это не только цензурная предосторожность.

 

    Далее события развивались таким образом. Письмо-прошение Пушкина пошло по инстанциям и было доложено Николаю. После коронации, 28 мая, последовала высочайшая резолюция: послать фельдъегеря в Михайловское, вызвать поэта в Москву и доставить прямо к царю. Власти посылают инкогнито в Псков чиновника Коллегии иностранных дел А.К. Бошняка (автора доноса на Южное общество декабристов) для исследования поведения Пушкина (он – поклонник поэта, но вряд ли бы стал, при неблагоприятных сведениях, его выгораживать). В случае сведений о неблагонадежности Бошняк имел поручение арестовать Пушкина. Но ничего, компрометирующего поэта, он не услышал (особенно хвалили Пушкина монахи, игумен Святогорского монастыря Иона). К лету 1826 г. рапорт о поездке, благоприятный для Пушкина, был готов (см. Тыркова.т.2 с. 134).

 

  В ночь с 3-го на 4-е сентября, по приказу Николая, Пушкин, сопровождаемый фельдъегерем, выезжает в Москву, ни с кем даже не увидевшись и не попрощавшись. О своем внезапном отъезде он сообщает 4 сентября из Пскова в Тригорское П. А.Осиповой, полагая, что такой отъезд «удивил вас столько же, сколько и меня. Дело в том, что без фельдъегеря у нас грешных ничего не делается; мне также дали его, для большей безопасности».

 

      8 сентября утром Пушкин прибыл в Москву, его сразу же привезли в Кремль и передали дежурному генералу Потапову. Там ему, небритому, немытому, усталому пришлось ждать несколько часов. Затем в Чудовом монастыре, где находился
   143Николай, произошла встреча с ним, которая длилась около двух часов. Существуют разные версии о том, как проходила беседа между поэтом и царем. Приведу две из них. Версия Лемке: царь – актер; причина милости – желание извлечь выгоду, обласкав популярного поэта; она для Пушкина обернулась страшными тисками; Николай решил, что выгоднее приручить поэта, чем заключить его в крепость. Лемке опровергает миф о благожелательности и покровительстве Николая, приводит пример с Рылеевым: приговорил к смерти, а жене его послал 2 тысячи рублей от себя и еще 1 тысячу от императрицы. Рылеев передает жене: молись за императорский дом… буду жить и умру за них (468). Такого же рода игра, по мнению Лемке, происходит и с Пушкиным.

    Другая версия – барона М. А. Корфа. Тот вспоминает, как в 1848 г. Николай рассказывал о встрече с Пушкином ему и кн. А.Ф.Орлову. Барон передает этот рассказ так: Пушкина привезли больным, покрытым ранами «от известной болезни“. Царь спросил, что бы делал Пушкин, если бы 14 декабря был в Петербурге; <<''Стал бы в ряды мятежников'', – отвечал он». На вопрос, переменился ли его образ мыслей и дает ли он слово думать и чувствовать иначе, если его отпустят на волю,  «наговорил мне кучу комплиментов насчет 14 декабря, но очень долго колебался простым ответом и только после долгого молчания протянул руку с обещанием сделаться другим». Николай предложил сам быть его цензором (приказ под видом благодеяния — ПР). Корф утверждает, что, по словам Николая, Пушкин, освоившись, почувствовав милостивое отношение царя, стал вести себя развязно, оперся о стол, потом сел на него; Николай отвернулся, сказав: «С поэтом нельзя быть милостивым» (471). Версия Корша явно недоброжелательна по отношению к Пушкину. Но возникает вопрос: насколько Корш объективен, сообщая о рассказе Николая. К тому же царь рассказывал о встрече с Пушкином через много лет; вполне вероятно, что на впечатления середины двадцатых годов наслоились более поздние, не благоприятные для Пушкина. Как происходила встреча на самом деле – неизвестно. Кое-что можно попытаться реставрировать.

 

    У каждого был свой расчет. У Николая, вероятно, более продуманный и точный. Царь заранее знал, как он «поведет игру» (она, в основном, от него зависела). Продуман вопрос о возможном участии Пушкина в восстании, вероятное освобождение поэта из ссылки, предложение царя стать цензором Пушкина; император понимал, что Пушкин с радостью примет его  предложение: оно выделяло Пушкина из общего ряда писателей; до этого только Карамзин при Александре 1 имел такое право; на самом же деле царь брал под контроль творчество Пушкина, получал гарантию от ошибок цензоров, которым не очень доверял. Имелись и дипломатические соображения: показать европейским дворам, что новый царь покровительствует лучшему из отечественных поэтов (472). Милость к Пушкину должна была произвести хорошее впечатление на общественное мнение и Запада, и России, в какой-то степени сгладить ужас расправы над декабристами. Так оно и было. Молоденькая княжна А.И.Трубецкая, стоя недалеко от царя, сказала своему партнеру по танцу, поэту Веневитинову: «Я теперь смотрю на Царя более дружескими глазами. Он вернул нам Пушкина» (Тыркова 146).

 

  Были свои расчеты и у Пушкина. Он, наверняка, продумывал линию своего поведения, и во время пути в Москву, и ранее. В эти расчеты, видимо, входило признание, что он принял бы участие в восстании, если бы присутствовал в Петербурге. Ясно, что поэт не отрекся от своих друзей-декабристов и это не 
    144
возмутило Николая, возможно даже понравилось. Но выразилась и радость, что от такого участия спас его Бог. Было, вероятно, и утверждение, что в никаких организациях бунтовщиков Пушкин никогда не участвовал, идей их не разделял и не  разделяет; звучало и обещание быть лояльным царю и правительству, не нарушать законов. Беседу Пушкин собирался вести спокойно, с чувством собственного достоинства, не льстя императору, не унижаясь.

 

    Говоря о расчетах Пушкина, следует привести еще один эпизод, к ним относящийся. По рассказу С.А. Соболевского, приводимому Тырковой, отправляясь из Михайловского, Пушкин сунул в карман листок, где было написано стихотворение «Пророк», оканчивавшееся обличительными строфами, одну из которых Соболевский приводит: «Восстань, восстань, пророк России. Позорной ризой облекись И с вервием вкруг смирной выи К царю кровавому явись». Тыркова считает эти строки не пушкинскими, пишет, что рассказу трудно верить. Но она же приводит рассказ Лернера, который через много лет слышал аналогичную историю от А.В.Виневитинова: «Являясь в Кремлевский дворец, Пушкин имел твердую решимость, в случае неблагоприятного исхода его объяснения с государем, вручить Николаю Павловичу на прощание это стихотворение». Аналогичные строчки, в несколько другом варианте, приводил Погодин. По его воспоминаниям, стихотворение «Пророк» – лишь одно из цикла стихотворений. Были и другие – политического содержания. Приводя строчки конца стихотворения, Погодин два слова обозначил лишь начальными буквами: «у.г.». На совести исследователей их расшифровка: «убийце гнусному», то есть царю (Пушк, т.3, стр 355, 439). Во всяком случае, приводимая строфа написана до свидания с царем и не была им вручена; слухи же о других стихотворениях цикла остаются слухами. Тыркова приводит рассказ о том, что выходя от Николая, Пушкин чуть не потерял на лестнице листок с обличительными стихами, который выпал у него из кармана. Но этот вариант с вручением обличительного стихотворения только на самый неблагоприятный случай, когда уже терять нечего. Пушкин надеялся избежать такого исхода. Оказалось, что в нем нет надобности. А предложение царя быть цензором возбудило радужные надежды на будущее.

 

  Примерно такие были расчеты. Но многое определялось самой встречей, ее обстановкой, атмосферой, случайными обстоятельствами. Всё прошло благополучно. При этом оба участника хотели договориться, были настроены довольно доброжелательно и встреча эту доброжелательность усилила. Оба не лицемерили, не лгали. Оба понравились в этот момент друг другу.

 

    И, конечно, Пушкин с Николаем говорили о многом, видимо, в основном Николай, который поведал поэту свои планы: о воспитании юношества, о цензурных преобразованиях, об отношении к дуэлям (Николай ненавидел их), о желании искоренить злоупотребления и взяточничество, дать новые законы, о восстании, о каких-то других намерениях, которые имелись у нового царя. Ведь беседа длилась долго, два часа. О чем-то    она велась. Не сводилась же к вопросу о возможном участии Пушкина в восстании и ответа на него. Для этого хватило бы нескольких минут. Николаю явно было интересно. Не исключено, что и Пушкину.

 

 Рассказ о встрече, со слов Пушкина, передает его знакомая А.Г.Хомутова – автор «Записок», где говорится о разговоре царя с Пушкиным 26 октября 1826 г.: Пушкина, всего покрытого грязью, ввели в кабинет императора, который ему сказал: «Здравствуй, Пушкин, доволен ли ты своим возвращением?“ Тот отвечал,
      145
“как следовало». Государь долго говорил с ним, затем задал вопрос, принял ли бы Пушкин участие в восстании. «Непременно. Государь, все друзья мои были в заговоре, я не мог бы не участвовать в нем. Одно лишь отсутствие меня спасло, за что я благодарю Бога». Пушкин был рад, что царь дал ему возможность сразу же заявить о своей дружеской близости с декабристами и не потребовал отречения от них. Прямота и смелая искренность его ответов могла царю понравиться. Пушкин был очарован простотой Николая, тем, как внимательно он слушал, как охотно сам высказывался. Поэт вышел из кабинета с веселым счастливым лицом, со слезами на глазах. Он рассказывал друзьям, что царь произвел на него очень хорошее впечатление, и вряд ли Пушкин в этом лицемерил. Как и Николай.

 

   По-иному о встрече рассказывал Мицкевич Герцену: «Николай обольстил Пушкина», сказал, что он не враг русскому народу, желает ему свободы, любит Россию, но ему нужно сначала укрепиться  (Тыркова, с. 144). Рассказ Мицкевича тоже дает материал для предположений, о чем говорили царь и поэт.

 

 Сходное толкование встречи дает исследователь Лемке. По его мнению, Пушкин вначале в восторге от царской милости (быть его цензором), приняв ее за чистую монету; император с самого начала лицемерил, а Пушкин был простодушно доверчив. Такая точка зрения стала основной в советском литературоведении. Думается, акценты здесь несколько смещены. Не полностью доверчив Пушкин, не полностью лицемерен Николай. Хотя с первых шагов особой идиллии между ними не было. Слишком разные они люди, и по положению, и по характеру, и по пониманию отношений, сложившихся между ними, и по невозможности равенства (император считал, что оказывает милость поэту, забыв его проступки, что он благоволит Пушкину, а тот никогда не терял чувства собственного достоинства и ни от кого не мог терпеть унижений). Да и, при всей благожелательности в это время к Пушкину, Николай вряд ли мог забыть признание поэта, что он мог быть в рядах бунтовщиков. И все же они тогда испытывали взаимную симпатию.

 

  Таким образом, можно считать, что встреча с Николаем окончилась для поэта вполне благополучно и он был доволен царем. Тот тоже, при всем равнодушии к поэзии, непонимание масштаба пушкинского таланта, его личности, почувствовал значительность Пушкина, незаурядность его. По воспоминаниям Д.Н.Блудова на балу царь ему сказал: «Знаешь, я нынче долго разговаривал с умнейшим человеком в России. Угадай, с кем?». Видя недоумение на лице Блудова, царь с улыбкой пояснил: «С Пушкиным» (Тыркова. с.146). Видимо, Николаю пришлось по душе многое, о чем говорил Пушкин. Предлагая быть его цензором, Николай был готов ему покровительствовать.

 

          Но подлинного понимания величия гения Пушкина, масштаба его личности у Николая никогда не было и не могло быть. Он не любил и не понимал литературы, в его восприятии поэзия не была серьезным делом. Император слишком высоко ставил свое царственное предназначение, верил в непогрешимость своих суждений, в том числе литературных. В его сознании не мог возникнуть даже отблеск мысли о равенстве между ним и поэтом. Речь шла только о милостивом покровительстве всемогущего и всезнающего государя, оказываемом непутевому, но талантливому подданному. Царь проявлял благоволение, но не более того. И, вероятно, существенной причиной дальнейшей трагедии поэта оказалось то, что он слишком был приближен к Николаю, а не враждебность царя, не его лицемерие, не осуждение политической позиции Пушкина. Хотя вольнолюбие поэта император всё же
        146ощущал. Это вряд ли ему нравилось. В момент же встречи ни Николай, ни Пушкин не предполагали дальнейшего развития событий. 

 

      Пушкин выходит после свидания окрыленным, с надеждой на нового царя, с благодарностью к нему. 16 сентября 1826 г. он пишет из Москвы П. А. Осиповой: «Государь принял меня самым любезным образом». И здесь же о темах, затронутых во время беседы, о строгих постановлениях относительно дуэлей, о новом цензурном уставе ( «но, поскольку я его не видел, ничего не могу сказать о нем»). То есть говорили с царем о каких-то новых законах, постановлениях, к которым Пушкин относится не с полным доверием, но и не с осуждением, а скорее с любопытством. Что же касается цензуры царя, то Пушкин ей рад:  «Царь освободил меня от цензуры. Он сам мой цензор. Выгода, конечно, необъятная. Таким образом, „Годунова“ тиснем. О цензурном уставе речь впереди» (письмо Языкову от 9 ноября 1826 г.).

 

  Надежды на Николая, благодарность ему за освобождение, за сочувственный прием и благожелательность отразились в ряде стихотворений, созданных вскоре после окончания ссылки в Михайловское. Прежде всего следует иметь в виду  «Стансы», написанные 22 декабря 1826 г. в Москве, вскоре после свидания с царем. Они опубликованы в 1828 г. в «Московском вестнике» .2 стр. 342, 438). В комментарии к «Стансам» написано: «Пушкин рассматривал это стихотворение как план прогрессивной политики, на которую он пытался направить Николая1», а в последнем стихе «выражалось пожелание о возвращении декабристов из Сибири». Указано и на то, что в близких Пушкину кругах стихотворение воспринималось как измена прежним убеждениям и форма лести, что заставило его написать стихотворение «Друзьям». О положительном отношении поэта к новому царю в комментарии вообще не говорится. Уже здесь, как и позднее, похвалы Николаю истолковываются лишь как предлог дать ему урок прогрессивного поведения и действий, как маскировка пропаганды либеральных реформ. А ведь на самом деле были и урок, и искренние похвалы ( «В надежде славы и добра Гляжу вперед я без боязни»). Это написано не только для цензуры.

 

      Стихотворение «Стансы» построено целиком на сопоставлении нового царя, Николая, с Петром Первым. Такое сопоставление вообще характерно для официального взгляда конца 1820-х — 1830-х гг., позднее для представителей официальной народности (первый номер журнала «Москвитянин» за 1841 г. открывался программной статьей Погодина о Петре, где тоже проводилась аналогия: Петр – Николай). Сопоставление явно импонировало императору и появилось уже в конце 1826 г. (Немир.249). В то же время в «Стансах» имелось скрытое противопоставление Николая Александру 1, прошлому царствованию, тоже не вызывавшее негативного отношения нового царя (Не м² 53). Пушкин отмечал в «Стансах» в деятельности Петра, наряду с правдой,  которой «он привлек сердца», стремление к просвещению, приверженность к науке, как бы продолжая выводы Записки «О народном воспитании». Здесь содержалась и мысль, что «мятежи и казни» в начале царствования могут оказаться закономерными, и призыв к милости, и надежда, что Николай сможет стать достойным потомком Петра, осуществить завещанное им. Пушкин в конце1826 г. верит в это (см. статьи о стихотворениях «Стансы» и «Орион» в указанной в списке литературы книге И.В. Немировского). Отмечу лишь то, что в «Орионе» звучит верность не идеям декабристов, а собственной позиции, своим убеждениям (тоже ответ на обвинения в ренегатстве)

   147Знаменательно и стихотворение, хрестоматийно известное, «Во глубине сибирских руд» .3, с. 7, 481), распространявшееся в списках, переданное Пушкиным А. Г.Муравьевой, отправлявшейся в Сибирь в начале января 1827 г. О чем здесь идет речь? О скорбном труде (труде на каторжных рудниках), о надежде, о верности и любви друзей, о высоких думах декабристов и свободном голосе поэта, об его вере в их освобождение. Но речь не идет об оправдании восстания, о солидарности с идеями, вызвавшими его. Думается, не говорится в нем и о крушении самодержавия.

 

    Вообще с 1825-1826 гг. начинается очень существенное для Пушкина переосмысление исторического процесса, отношения к насилию, к революционным переворотам. С этого времени намечаются тенденции, нашедшие развитие в творчестве Пушкина 1830-х годов. В середине 1820-х гг. они связаны с мыслями о декабристах.

 

    В многих советских исследованиях Пушкин изображается как полный (или почти полный) единомышленник декабристов, поэт — революционер .Нечкина, ее школа). Для обоснования такого толкования приводились строки, которые уже упоминались, «Восстань, восстань, пророк России», помещенные в «Полном собрании сочинений» Пушкина (10 тт.) под названием «Отрывки» .3, с.355). Здесь же приводится строчка «И я бы мог как ш<ут> на», содержащаяся в одной из черновых тетрадей под рисунком с виселицами казненных декабристов. Она истолковывается также в революционном ключе. По поводу названного рисунка и подписи шли споры. Я их касаться не буду. Но сомневаюсь, что рисунок и подпись выражали солидарность с революционными идеями. Думаю, что здесь идет речь о стремлении поэта в свете декабрьских событий осмыслить судьбу России, свою собственную судьбу, раздумья человека, который не принадлежит ни к одному из крайних лагерей, который оказался между молотом и наковальней и вполне мог бы погибнуть. Это раздумья общего плана, далеко не только о себе, но и о себе. Поэт, при всем сочувствии к казненным, сосланным в глубину сибирских руд, при желании смягчения их участи, приходит к мысли о несостоятельности заговора декабристов, несостоятельности не только потому, что они потерпели поражение. В данном контексте слово шут (глупец, простак) вполне уместно. И это слово относится не к декабристам, а к самому себе (поступил бы как глупец). Позднее тема найдет развитие в «Истории Пугачева» ( «бунт бессмысленный и беспощадный»), в «Капитанской дочке», вероятно в замысле истории французской революции и пр. Не случайно поэт с таком вниманием перечитывает Вальтер Скотта, находя у него созвучие со своими мыслями, о несостоятельности всякого фанатизма, в том числе радикального. В 20-х числах сентября 1834 г. он пишет жене, что читает Вальтер Скотта и Библию. И позднее, ей же: 21 сентября 1835 г.: «взял у них (Вревских — ПР) Вальтер Скотта и перечитываю его. Жалею, что не взял с собою английского». 25 сентября 1835 г.: «читаю романы Вальтер Скотта, от которых в восхищении».

 

 В «Дневниках» 1834 г. (запись 17 марта) высказывается даже, с оговорками, мысль о праве царя казнить декабристов: «Государь, ныне царствующий, первый у нас имел право и возможность казнить цареубийц или помышляющих о цареубийстве; его предшественники принуждены были терпеть и прощать». Именно этим, по Пушкину, объясняется невозможность при Александре, окруженном убийцами своего отца, суда над декабристами: «Он услышал бы слишком жестокие истины» .8, с. 40).

   148 В конце 1820-х годов Пушкин выражает симпатию к Николаю, благодарность к нему, не только в творчестве, но и в быту. Об этом свидетельствуют многие современники, даже те, которые вроде бы не должны были отмечать благонамеренность Пушкина. Так, например, такие свидетельства можно найти  в различных источниках, приводимых Тырковой (218). Они принадлежат отнюдь не доброжелателям Пушкина, поэтому им можно, в основном, доверять. Так в секретных сведениях о Пушкине (они сохранились в архиве фон Фока) приводится донесение Булгарина от 14 декабря 1827 г. Там идет речь о реакции петербургской дворянской интеллигенции на события конца 1825 г.: мнение, что новый император не любит просвещение «было общим среди литераторов»; но ряд действий царя, чины, пенсии, подарки, создание комитета для составления нового цензурного устава, наконец «особое попечение Государя об отличном поэте Пушкине совершенно уверили литераторов, что Государь любит просвещение, но только не желает, чтобы его употребляли для развращения неопытных…». Вполне вероятно, что донесение Булгарина о перемене в общественном мнении в пользу Николая определялось стремлением угодить властям, сообщить то, что им хотелось услышать. Но в любом случае имя Пушкина, употребленное в приведенном тексте как имя некоего примирителя между властями и писателями, весьма знаменательно.

 

   В другом донесении, в сентябре 1827 г., описывая вечеринку у Свиньина, Булгарин рассказывает: «За ужином, при рюмке вина, вспыхнула веселость, пели куплеты и читали стихи Пушкина, пропущенные Государем к напечатанию. Барон Дельвиг подобрал музыку к стансам Пушкина, в коих Государь сравнивается с Петром. Начали говорить о ненависти Государя к злоупотреблениям и взяточничеству, об откровенности его характера, о желании дать России законы – и, наконец, литераторы так воспламенились, что как бы порывом вскочили со стульев с рюмками шампанского и выпили за здоровье Государя. Один из них весьма деликатно предложил здоровье цензора Пушкина .е. того же царя- ПР), и все выпили до дна, обмакивая стансы Пушкина в вино. Пушкин был в восторге и постоянно напевал, прохаживаясь: ''И так, молитву сотворя, во первых здравие царя''».

 

  После подобных донесений М.Я. фон Фок писал: «Поэт Пушкин ведет себя отменно хорошо в политическом отношении. Он непритворно любит Государя» (октябрь 1827 г.). В свою очередь Пушкин хорошо отзывается о фон. Фоке. Когда тот 27 августа 1831 г. умер, поэт отмечает в «Дневниках»: «На днях скончался в Петербурге Фон-Фок, начальник 3-го отделения государевой канцелярии (тайной полиции), человек добрый, честный и твердый. Смерть его есть бедствие общественное». По мнению Пушкина, вопрос о преемнике Фока весьма важен, важнее даже польского вопроса, которому Пушкин придавал большое значение .8, с 26). Комментируя эту запись, автор примечаний пишет: «Запись о Фон-Фоке, конечно, не отражает настоящего мнения о нем Пушкина» (Там же, 501). Думается, что отражает. Но нужно добавить, что Пушкин не догадывается, какую роль играл фон Фок в его судьбе. М.М. Попов, один из чиновников Ш отделения, вспоминал в своих записках, что Фок и Бенкендорф всегда смотрели на Пушкиина, «как на опасного вольнодумца, постоянно следили за ним и тревожились каждым его движением <…> Они как бы беспрестанно ожидали, что вольнодумец предпримет какой-нибудь вредный замысел или сделается коноводом возмутителей» (Тырк217). Тем не менее Бенкендорф вынужден хвалить поведение Пушкина. Он докладывает
      149императору: «Пушкин автор в Москве и всюду говорит о Вашем императорском Величестве с благодарностью и глубочайшей преданностью» (231
-34).

 

  Исследователь Немировский показывает, как менялись поведение Пушкина, его манера держаться и общественное отношение к нему прежних почитателей, особенно молодых, оппозиционно настроенных москвичей. Осенью 1826 г., когда Пушкин вернулся из ссылки в Михайловское, он имел репутацию опального, независимого поэта и своими действиями поддерживал такую репутацию (публичные чтения «Бориса Годунова», других произведений, не пропущенных цензурой). Весной 1827 г., когда Пушкин уезжал в Петербург, его поведение и мнение о нем во многом меняется. Он чаще стал упоминать о «милостях царских» по отношении к нему. Ходят толки о «ласкательстве» Пушкина и даже о «наушничестве <…> перед государем». Его обвиняют в «измене делу патриотическому», в «расчетах честолюбия». Анонимный автор писал о нем:

Я прежде вольность проповедал,

Царей с народом звал на суд,

Но только царских щей отведал

И стал придворный лизоблюд.

 Это – злорадство врага. Но сходное отношение к Пушкину высказывают и другие, в том числе люди из окружения поэта, Вяземский, Катенин. Последний вообще отрицает пристрастие Пушкина к либерализму: «после вступление на престол нового Государя явился Пушкин налицо. Я заметил в нем одну только перемену: исчезли замашки либерализма. Правду сказать, они всегда казались угождением более моде, нежели собственным увлечением».

 

  Аналогичные мнения высказывают и другие москвичи: «Пушкин ныне предался большому свету и думает более о модах и остреньких стишках, нежели о благе отечества» .Лушников, член конспиративного кружка братьев Критских), «Пушкин измельчался не в разврате, а в салоне» .Хомяков). И всё это еще до того. как «Стансы» стали известны.

 

         Внешне благожелательны и отношения Пушкина с Бенкендорфом. Тот приглашает Пушкина и его отца в свое имение Фалль. 12 июля 1827 (или 1828 г.?) Бенкендорф извещает царя, что отец Пушкина уже приехал, а сам Пушкин приедет на днях. Здесь же сообщается, что после свидания с царем Пушкин говорил о нем в Английском клубе с восторгом, заставлял обедавших пить за здоровье царя; он порядочный шалопай, но если направлять его перо и речи, это будет выгодно. Очевидно, приглашение в имение Бенкендорфа согласовано с царем, может быть сделано по его инициативе: поэта хотели приручить и одновременно изучить. Вскоре после свидания с Бенкендорфом Пушкин пишет стихотворение «Арион», которое современники вовсе не истолковывали как выражение верности декабристским
        150идеям. Смирнова пишет о том, как Пушкин хвалил царя, прочел ей французские стихи об Арионе. Похвалы царю и «Арион» ставятся в один ряд.  

 

  Хотя царь и разрешил при нужде непосредственно обращаться к нему, посредником избрал Бенкендорфа, хотя, возможно, в этом не было продуманного злого умысла: царь полагался на Бенкендорфа и доверял ему. Начинается длительная переписка между Пушкиным и шефом Ш отделения. Уже в Москве произошла встреча Пушкина с Бенкендорфом, неизвестно когда, но можно с уверенностью предполагать, что до отъезда Бенкендорфа из Москвы (30 сентября 1826 г.). Вряд ли во время беседы поэта с царем обсуждались детали нового статуса Пушкина. Все они должны были выясниться через Бенкендорфа. Кое что, вероятно, прояснилось во время встречи с ним, но многое оставалось непонятным. В первом письме Пушкина Бенкендорфу, не дошедшем до нас, поэт, видимо, пытался уточнить свое положение, рамки дарованной ему свободы, дозволенного и недозволенного, возможности прямого общения с царем и роль Бенкендорфа как посредника. Подобные вопросы не могли Бенкендорфу понравиться. Он почти наверняка воспринял свою роль как передачу императором на его усмотрение судьбы Пушкина. 30 сентября 1826 г. Бенкендорф отвечает поэту раздраженным, недоброжелательным письмом, содержащим скрытые угрозы. По словам Тырковой, письмо содержит программу «дальнейших двусмысленных отношений между правительством и поэтом. В каждой фразе ловушка или недоговоренность. Право печатания, право передвижения даны, и в то же время не даны, точно нарочно, чтобы потом Пушкину, как школьнику, читать нотации». И в каждом разрешении стоит многозначительное но. Пушкин спрашивает о разрешении приехать в Петербург. Бенкендорф отвечает: «Государь Император не только не запрещает приезда вашего в столицу (далее по логике должно стоять „но приветствует“, однако но оказывается совсем другое), но представляет совершенно на Вашу волю». Далее идет: «С тем только, чтобы предварительно испрашивали разрешение через письмо». О том, что никакой цензуры произведений Пушкина не будет: «на них нет никакой цензуры. Государь император сам будет первым ценителем ваших произведений и цензором». Но произведения и письма должны проходить через руки Бенкендорфа; «впрочем, от вас зависит и прямо адресовать их на монаршее имя» (между строчек читается: советую этого не делать -ПР).

 

  Бенкендорф сообщает: император уверен, «что вы употребите отличные Ваши способности на предание потомству славы нашего отечества, предав вместе бессмертию имя Ваше» «Е.И.В. (Его Императорскому Величеству благоугодно, чтобы Вы занялись предметом о воспитании юношества. Вы можете употребить весь досуг, Вам представляется совершенная и полная свобода, когда и как представить Ваши мысли и соображения, и предмет сей должен предоставить Вам тем обширнейший круг, что на опыте видели все совершенно пагубные последствия ложной системы воспитания». Здесь изложена и положительная программа (какого рода направления ожидает правительство от Пушкина), и многозначительное напоминание поэту об его неблагонамеренном прошлом. Кто автор слов о «пагубных последствиях ложной системы воспитания», которые Пушкин видел «на опыте», царь или Бенкендорф, сказать трудно. Известно, что последний неоднократно подкреплял свои распоряжения царским именем. Можно сказать лишь, что намечаемая программа соответствовала намерениям Бенкендорфа и её в дальнейшем принял царь. Ситуация прояснялась: ни о какой подлинной свободе речь не идет.  
      151Пушкин в момент свидания с императором о такой свободе наверняка не думал. Не совсем понятно, думал ли о ней тогда и царь. Во всяком случае, он виноват в том, что передал судьбу Пушкина почти целиком в руки Бенкендорфа.

 

    В комментарии к приводимому письму .7, стр. 42, 660) указывается, что задание (Записка о воспитании юношества) имело характер политического экзамена поэта и заранее указывало желаемое направление записки: осудить существующую систему воспитания частности Лицей) – как причину декабрьских событий. Но следует помнить, что правительство в это время вообще собирало мнения о воспитании. Подобное задание было дано не только Пушкину. Аналогичные записки поданы и другими лицами: Н.И.Гнедичем, И.О.Виттом, Ф.В. Булгариным  ( «Нечто о царскосельском лицее и о духе оного»). О воспитании, видимо, говорили во время встречи Пушкина с царем. Направление записки действительно подсказывалось. Но в поручении царя Пушкину писать её подвох вряд ли был. В нем, видимо, отразились впечатления царя от беседы с поэтом, в целом благожелательные.

 

        Записка «О народном воспитании» была написана Пушкиным 15 ноября 1826 г. в Михайловском и передана царю. С нее началась цензорская работа Николая, относящаяся к произведениям Пушкина. Записка во многом следовала предписанному направлению, осуждала воспитание, которое вовлекло «многих молодых людей в преступные заблуждения». Но причина таких заблуждений, по Пушкину, не совсем та, о которой хотелось бы услышать императору: «Недостаток просвещения и нравственности», «отсутствие воспитания». Для подтверждения своей мысли Пушкин ссылается на манифест 13 июля 1826 г., превращая царя в своего союзника: «Не просвещению <…> должно приписать сие своевольство мыслей, источник буйных страстей…» (Курсив текста- ПР). И добавляет уже от себя: «Скажем более: одно просвещение в состоянии удержать новые безумства, новые общественные бедствия». Это было уже своеволием, поправкой мнения Николая. Поэт осмеливался сметь свое суждение иметь. И дело не меняла комплиментарная концовка записки: «Сам от себя я бы никогда не осмелился представить на рассмотрение правительства столь недостаточные замечания о предмете столь важном, каково есть народное воспитание; одно желание усердием и искренностию оправдать высочайшие милости, мною не заслуженные, понудило меня исполнить вверенное мне препоручение. Ободренный первым вниманием Государя Императора, всеподданнейше прошу Его Величество дозволить мне повергнуть перед ним мысли касательно предметов, более мне близких и знакомых». Судя по всему, подразумевалась цензура, и отклика на это предложение не последовало.

  23 декабря 26 г. Бенкендорф сообщал Пушкину, что царь с удовольствием познакомился с его рассуждениями о народном воспитании, поручил передать свою благодарность, признал, что в записке много полезных мыслей, но при этом заметил, что принятое Пушкиным правило, будто просвещение и гений служат исключительным основанием совершенству, «есть правило опасное для общего спокойствия», которое завлекло самого Пушкина на край пропасти и повергло в нее многих молодых людей. Лемке отметил, что в Записке… нет слова «гений», что его (своеобразный выпад в адрес Пушкина) добавил Николай (или Бенкендорф?) По мнению Лемке, письмо Бенкендорфа довольно точно отражало резолюцию царя, где речь шла и о том, что нравственность, прилежное служение, усердие должны быть предпочитаемы «просвещению неопытному, безнравственному и бесполезному. На сих-то началах должно быть основано благонаправленное воспитание» (Лемке-476. Пушк т.7.с.661). Всё же возникает вопрос, насколько точно письмо Бенкендорфа отражает точку зрения Николая, не добавил ли шеф Ш отделения к благодарности царя свои собственные мысли о просвещении или, по крайней мере, не подсказал ли их своему повелителю. Следует вообще помнить, что точка зрения императора
      152почти всегда излагалась Пушкину сквозь призму восприятия Бенкендорфа, крайне недоброжелательно относившегося к поэту.

 

    По словам А.Н.Вульфа, Пушкин в 1827 г. говорил ему о своей записке. Он был в затруднении: «Мне бы легко было написать то, чего хотели, но не надобно же было пропускать такого случая, чтоб сделать добро». Говорил поэт и о том, что признал, между прочем, необходимость подавить частное воспитание, заменить его казенным духе желаний царя — ПР). Т.е. на какие-то компромиссы Пушкин шел. Но с выражением собственного мнения, при понимании того, что оно не совпадет с точкой зрения императора. «Несмотря на то .е. на похвалы, благодарность -ПР), мне вымыли голову», – отмечает Пушкин  (формулировка, которая потом появляется неоднократно). Лемке считает, что «Записка…» – попытка компромисса Пушкина с правительством, которая не вполне удалась.

 

  Летом 1827 г. Пушкин посылает царю через Бенкендорфа несколько стихотворений. Царь разрешил их, с небольшими замечаниями, но «Песни о Стеньке Разине», признав их поэтическое достоинство, счел неприличными для напечатания. Отношения между поэтом и властью внешне выглядели вполне благополучно. На деле было не совсем так. Но даже близкие друзья не знали об этом. Так Вяземский, после разговора с Пушкиным о возможности публикации в скором времени «Бориса Годунова», писал в начале января 1827 г. А.И.Тургеневу и Жуковскому: «Пушкин получил обратно свою трагедию из рук высочайшей цензуры. Дай Бог каждому такого цензора. Очень мало увечья». А Пушкин уже в середине декабря 1826 г. знал о резолюции царя, делавшей публикацию невозможной.

 

     Осенью 1827 г. Бенкендорф известил Пушкина, что «Стансы» дозволены к печати. Поэт сразу же начинает распространять их в обществе. В начале 1828 г. они напечатаны. Стихотворение обострило отношения Пушкина с друзьями,

видимо, прежде всего с московскими, с Катениным, Вяземским. Новая волна слухов. А.И.Тургенев, посылая список «Стансов» своему приятелю, отзывался о них: «Прилагаю вам стихи Пушкина, impromptu, написанные автором в присутствии государя, в кабинете его величества». Судя по всему, списки стихотворения широко разошлись и к началу 1828 г., еще до публикации, стали общим достоянием. Необходимо было опровергнуть их, в первую очередь в глазах друзей, объяснить свободный характер своей хвалы, своих надежд на императора. Стихотворение «Друзьям» создано с этой целью. Черновая редакция его содержит мотив клеветы ( «я жертва мощной клеветы»), утверждение, что его похвала свободна ( «он <царь> не купил хвалы»)

 Остановимся подробнее на стихотворении1828 г. «Друзьям» .3, с. 48, 486). Начнем с комментария. В нем говорится о поводе к созданию стихотворения (истолкование многими «Стансов» как лести царю), о том, что Пушкин представил стихотворение «Друзьям» на рассмотрение царю: тот одобрил стихотворение, передал об этом через Бенкендорфа Пушкину, но не захотел, чтобы оно было
     153напечатано. Причина последнего распоряжения в комментарии объясняется так: «В действительности смысл стихотворения заключается в политической программе, изложенной в трех последних четверостишиях<…> ограничение самодержавной власти, защита народных прав и просвещения, требование права свободного выражения мнений. Именно это и послужило причиной, почему Николай запретил печатать эти стихи“. Хотя прямо об этом не говорится, как и в случае со 153“Стансами», предыдущие пять строф, подчеркнуто эмоциональных, выражающих чувства благодарности, как бы объявляются неискренним притворством, прикрытием, предназначенным для маскировки программы Пушкина. Вообще обман, если он «в благих целях», признается в советском литературоведении (да и не только в литературоведении) вполне закономерным. Обманывают, даже не сознавая этого, не только сами исследователи, но и объекты их изучения данном случае Пушкин).

 

    На самом деле было так и не совсем так. Поэт лично вручил эти стихи Бенкендорфу, вместе с шестой главой «Онегина». Тот сообщил Пушкину 5 марта 1828 г., что царь с удовольствием прочитал «Онегина», а стихотворением «Друзьям» совершенно доволен, но не желает, чтобы оно было напечатано. На рукописи стихотворения Николай написал по-французски: «это можно распространять, но нельзя печатать» (487). Думается, что и в данном случае Николай не лицемерил. Он понимал, что стихотворение можно истолковать как слишком грубую, прямолинейную лесть, не нужную ни царю, ни поэту. И без того ходили слухи, что «Стансы» написаны под давлением царя, чуть ли не в его кабинете при свидании с Пушкиным.

 

   Николай далеко не всегда любил грубую лесть. Это сказывалось в отношении к Булгарину, о чем уже шла речь. В дневнике Никитенко за 1834 г. приводится разговор с министром просвещения по поводу книги В.Н.Олина ( «Картина восьмилетия России с 1825 по1834 г.» СПб. 1833), где неумеренно расхваливался Николай и Паскевич. Как цензор книги Никитенко был поставлен в безвыходное положение: нельзя запрещать, но и разрешать неловко (автор называл царя Богом и т.п.). К счастью Николай сам разрешил вопрос: книга разрешена, но с исключением особенно хвалебных мест. Царю всё же не понравились неумеренные похвалы, и он поручил объявить цензорам, чтобы они подобные сочинения впредь не пропускали (131-32). Впрочем, такое происходило далеко не всегда. Тот же Никитенко вспоминает о стихах офицера Маркова в честь Николая, за которые автор получил брильянтовый перстень.

 

 Хвала была в «Друзьях» на самом деле свободной и искренней, отражала положительное отношение Пушкина к новому императору. Трактовка советских времен превращает его, независимо от намерений исследователей, в лжеца и лицемера. Не лицемерил и царь, выказывая благоволение поэту. Вернее, вероятно, говорить о другом: взаимонепонимании и несовместимости. Царь предполагал, что его «милость» превратит Пушкина в поэта, нужного властям, полезного им, о чем писал и Бенкендорф, в вечно благодарного благосклонному к нему монарху, похожего в чем-то    , возможно, на Жуковского. Пушкин же думал совсем о другом: о роли поэта, не враждебного власти, относящегося к ней даже с симпатией, с благодарностью, но независимого и свободного, имеющего право «истину царям с улыбкой говорить» (слова из «Памятника» Державина, на которые ориентирован и «Памятник» Пушкина). По мнению Немировского, Пушкин ориентировался и на 154Карамзина, в том числе и в положительном отношении к новому царю (253). Он хотел бы играть роль Карамзина, строить «свои взаимоотношения с императором Николаем по той же модели, по которой строил взаимоотношения с императором Александром Карамзин» (255). Не случайно  «Бориса Годунова» Пушкин посвящает памяти Карамзина. «Стансы», с точки зрения Немировского, – неудачная попытка разговаривать с властью на традиционном для русской культуры языке поэта,
обращающегося к царю и одновременного объяснения с обществом. Сама же статья о «Стансах» называется Немировским «Опрометчивый оптимизм».

 

Еще в письмах из Михайловского поэт писал о готовности примириться с правительством, но только на определенных условиях. При встрече с Николаем ему показалось, что такие условия царь ему предложил. Самый пик надежд – первые годы после возвращения из ссылки (1826-1828). Отражение их – стихотворения «Стансы», «Друзьям», «Арион». Последнее вряд ли сводится к цензурному прикрытию «истинного смысла» стихотворения, «рисующего судьбу друзей-декабристов и самого поэта». Его содержание – тема судьбы, спасшей поэта от гибели, сохранившей его для высокого предназначения. Об этом Пушкин говорил и во время свидания с императором, и широко распространял такую версию в обществе. К названному циклу примыкает и стихотворение «Пророк».

 

   Тема независимости поэта, его права говорить властям правду, оценивать их поступки, по своему судить их постоянно звучит во многих произведениях Пушкина. Она отчетливо слышится уже в «Песне о вещем Олеге», задолго до воцарения Николая (1822 г.):

                        Волхвы не боятся могучих владык,

                        И княжеский дар им не нужен;

                        Правдив и свободен их вещий язык

                        И с волей небесною дружен

 

Это совсем не то, что у Маяковского: «И с властью советскою дружен» — ПР

 Очень важна тема независимости поэта в «Борисе Годунове». С нею целиком связан образ Пимена и реплики Самозванца:

 

            А между тем отшельник в темной келье

             Здесь на тебя донос ужасный пишет:

             И не уйдешь ты от суда людского,

             Как не уйдешь от божьего суда

 

С этим правом на суд ориентирован и образ юродивого Николки. Он тоже говорит царю Борису правду, осуждая его.

С правом поэта на независимую правду, правом суда над царями связана и проблема воздействия на Пушкина традиции Шекспира. Оно сказывается не только в движении к реализму ( «истинному романтизму»), в стремлении воссоздать характеры, сложные и противоречивые, с могучими страстями. Здесь тоже возникает тема права поэта судить историю, произносить над ней приговор. Все это отражается и в поздних произведениях Пушкина, в «Медном всаднике», в «Истории пугачевского бунта», в «Капитанской дочке». И еще раз свидетельствует, что Пушкин совсем «не льстец, когда царю Хвалу свободную» слагает ( «Друзьям»)

 Позднее всё оказывается сложнее. Меняется отношение и поэта к царю, и царя к поэту. Но положительные отзывы о Николае встречаются у Пушкина  и в последующие годы. 24 февраля1831 г. Пушкин сообщает Плетневу о новом назначении Гнедича (членом Главного Управления училищ): «Оно делает честь государю, которого искренне люблю и за которого всегда радуюсь, когда поступает он умно и по-царски“. Так воспринимает Пушкин и поручение писать историю Петра Первого. Думается, оно дано Николаем с ориентацией на пушкинские
         155“Стансы». 22 июля 1831 г. в письме к Плетневу поэт сообщает: «Кстати, скажу тебе новость <…> царь взял меня в службу – но не в канцелярскую, или придворную, или военную – нет, он дал мне жалование, открыл мне архивы, с тем, чтобы я рылся там и ничего не делал. Это очень мило с его стороны, не правда ли? Он сказал: puisqu`il est marie‘ et qu`il n`est pas riche, il faut faire aller sa marmite. Ей-богу, он очень со мною мил» (Раз он женат и небогат, надо дать ему средства к жизни -фр.). 21 июля 1831 г. Пушкин извещает Нащокина том же, о своих планах зимой зарыться в архивах, «куда вход дозволен мне царем. Царь со мною очень милостив и любезен. Того и гляди попаду во временщики» (367,369).

 

 По распоряжению царя, для работы над историей Петра Первого, Пушкина оформляют на официальную службу, причислив его к коллегии иностранных дел. Мимоходом Пушкин сообщает об этом 15 января 1832 г. знакомому М.О.Судиенко, прося одолжить денег. По его словам, есть всего три человека, ему более или менее дружественные, к которым он мог бы обратиться за помощью; под третьим подразумевается Николай, только что определивший Пушкина на службу: «Сей последний записал меня недавно в какую-то коллегию и дал уже мне (сказывают) 6000 годового дохода; более от него не имею права требовать». 20 января того же года поэт пишет Д.Н. Блудову, в ответ на его письмо с уведомлением о службе, и просит приказаний, «дабы приступить к делу, мне порученному». 3 мая 1832 г. Пушкин затрагивает эту тему в письме Бенкендорфу, просит  «вывести меня из неизвестности», объяснить его обязанности по службе и то, где и как получать жалование, «так как я не знаю, откуда и считая с какого дня я должен получать его».

 Отношения между поэтом и императором складывались в начале 1830-х гг. вроде бы довольно благополучно. В какой-то степени это определялось и оценкой Пушкиным польского восстания и июльской французской революции 1830-го года. Не будем останавливаться на этом вопросе подробно и говорить о сущности и причинах такой оценки. Напомним кратко лишь основные положения. Пушкин не сочувствует французской революции. Возвращаясь из поездки по пугачевским местам, задержавшись из-за холеры в Болдино, он только в конце 1830 г. вернулся в Москву и смог прочитать французские газеты, присланные ему Е.М. Хитрово .е. о июльских революционных событиях в Париже он до этого толком не знал). 21 января 1831 г. Пушкин пишет Хитрово: «Вы говорите, что выборы во Франции идут в хорошем направлении, –  что называете вы хорошим направлением? Я боюсь, как бы победители не увлеклись чрезмерно и как бы Луи-Филипп не оказался королем-чурбаном» (последние слова из басни Лафонтена «Лягушки, просящие царя», использованной Крыловым). Пушкин опасается, что в палату депутатов попадет «молодое, необузданное поколение, не устрашенное эксцессами республиканской революции, которую оно знает только по мемуарам и которую само не переживало» (832). Под эксцессами поэт, видимо, подразумевает действия якобинцев. Без сочувствия Пушкин отзывается о событиях во Франции и в письме к Хитрово от 21 января 1831 г.:  «Французы почти перестали меня интересовать. Революция должна бы уже быть окончена, а ежедневно бросаются ее новые семена. Их король с зонтиком под мышкой (Луи-Филипп -ПР) чересчур уж мещанин. Они хотят республики и добьются ее – но что скажет Европа и где найдут они Наполеона?» Революция привлекает внимание Пушкина лишь с точки зрения того, вмешается ли Европа в польские дела: «По-видимому, Европа предоставит нам
    156свободу действий». Пушкин одобряет такую позицию, называя «принцип невмешательства», провозглашенный Луи-Филиппом, «великим принципом».

 

  Гораздо более активное и более отрицательное отношение поэт проявляет к польскому восстанию. О нем идет речь уже в письме к Хитрово 9 декабря 1830 г.: «Известие о польском восстании меня совершенно потрясло. Итак, наши исконные враги будут окончательно истреблены». Упомянув о действиях Александра 1 в отношении Польши, о том, что из сделанного им ничего не останется, Пушкин высказывает мнение, что в этих действиях «ничто не основано на действительных интересах России», всё «опирается лишь на соображения личного тщеславия, театрального эффекта и т.д.» (831-32). Александру противопоставляется Николай:

  «Великодушное посещение государя воодушевило Москву…» (832). И вновь о Польше, в письме Хитрово от 21 января 1834 г.: «Вопрос о Польше решается легко. Ее может спасти лишь чудо, а чудес не бывает». Пушкин не верит в победу восстания, хотя бо`льшую симпатию выражает польской молодежи, чем умеренным, которые одержат верх, «и мы получим Варшавскую губернию, что следовало осуществить уже 33 года тому назад. Из всех поляков меня интересует один Мицкевич». Пушкин  опасается, как бы тот не приехал из Рима в Польшу, «чтобы присутствовать при последних судорогах своего отечества» (833-34).

 

 Поэта раздражает тон русских официальных статей о Польше: «В них господствует иронический тон, не приличествующий могуществу. Всё хорошее в них, то есть чистосердечие, исходит от государя; всё плохое, то есть самохвальство и вызывающий тон, – от его секретаря. Совершенно излишне возбуждать русских против Польши» (834).

 

О польском восстании Пушкин пишет 1 июня 1831 г. Вяземскому. Извещает о том, что Дибича критикуют очень строго за медлительность. Рассказывает о боевых действиях, о сражении 14 мая, о том, что в известии о нем не упомянуты «некоторые подробности, которые знаю из частных писем и, кажется, от верных людей“. Передает эти подробности, в том числе о героическом поведении польского главнокомандующего (Кржнецкого). И делает вывод: “ Всё это хорошо в поэтическом отношении. Но всё — таки их надо задушить, и наша медленность мучительна» (351). О том, что мятеж Польши для России – дело семейственное, старинная, наследственная распря; «мы не можем судить ее по впечатлениям европейским, каков бы ни был, впрочем, наш образ мыслей». Поэт считает, что выгода почти всех европейских правительств – держаться правила невмешательства, «но народы так и рвутся, так и лают. Того и гляди, навяжется на нас Европа. Счастие еще, что мы прошлого года не вмешались в последнюю французскую передрягу» (352).

 Польская тема продолжает звучать в письме Нащокину от 11 июня 1831 г., где речь идет о том, что Дибич уронил Россию во мнении Европы медлительностью успехов в Турции и неудачами против польских мятежников (353). О том же говорится в письме Нащокину от 21 июля 1831 г. В нем идет речь о наступлении русских войск, которые перешли на виду неприятеля Вислу, и с часу на час мы «ожидаем важных известий и из Польши, и из Парижа; дело, кажется, обойдется без европейской войны. Дай-то Бог» (368). В письме Вяземскому от 3 августа 1831 г. Пушкин сообщает о своих опасениях: дело польское, кажется, кончается, но я все еще боюсь; если мы и осадим Варшаву, что требует большого количества войск, то Европа «будет иметь время вмешаться в не ее дело. Впрочем, Франция одна не
      157сунется; Англии незачем с нами ссориться, так авось ли выкарабкаемся» (373-4). 14 августа 1831 г. в письме к нему же: «наши дела польские идут, слава Богу: Варшава окружена<…> они (восставшие-ПР) хотят сражения; следственно, они будут разбиты, следственно, интервенция Франции опоздает, следственно граф Паскевич удивительно счастлив <…> Если заварится общая, европейская война, то, право, буду сожалеть о своей женитьбе, разве жену возьму в торока» (376). Таким образом, Пушкин сам бы хотел участвовать в такой войне, в рядах русских войск, усмиряющих восстание. Около 4 сентября 1832 г. Пушкин благодарит П.И. Миллера за известие о взятии Варшавы (она была взята 26 августа): «Поздравляю вас и весь мой лицей» (381).

 

В августе — сентябре 1831 г. Пушкин пишет стихотворения  «Клеветникам России» и «Бородинская годовщина» (день взятия Варшавы совпал с годовщиной Бородинского сражения), напечатанные в сентябре вместе со стихотворением Жуковского в брошюре «На взятие Варшавы» большинстве советских изданий они комментируются мало; указывается лишь факты, место и время выхода). Где-то после 10 сентября 1831 г. он дарит брошюру Смирновой-Россет, с надписью: «Хотя вам уже знакомы эти стихи, но ввиду того, что сейчас я послал экземпляр их графине Ламберт, справедливо, чтобы и у вас был такой же.

               От Вас узнал я плен Варшавы

Вы получите второй стих, как только я подберу его для вас» (844).

Стихотворение «Клеветникам России» было переведено на французский язык С. Уваровым, президентом Академии Наук, будущим министром просвещения и врагом Пушкина. Дундуков-Корсаков доставил поэту перевод. В письме Уварову от 21 октября 1831 г. Пушкин благодарит автора перевода за стихи, «которые угодно было Вашей скромности назвать подражанием. Стихи мои послужили Вам простою темою для развития гениальной фантазии. Мне остается от сердца вас благодарить за внимание, мне оказанное, и за силу и полноту мыслей, великодушно мне присвоенных Вами. С глубочайшим почтением и совершенной преданностью честь имею быть, милостивый государь, Вашего превосходительства покорнейшим слугою. Александр Пушкин» (387). Письмо в высшей степени дипломатическое. Не всё, сказанное в нем, можно принимать за чистую монету. Но в какой-то степени отношение Пушкина к Уварову в момент создания письма оно отражает.

 

О сборнике «На взятие Варшавы» упоминается и в письме к Хитрово (844. После 10 сентября). Таким образом, Пушкин не расходится с правительственной политикой в отношении к Польше, к восстанию. Ходил слух, что одно из стихотворений написано по просьбе царя. Светское общество, придворные круги восхищаются этими стихотворениями. Они дали еще один повод недругам поэта обвинить его в сервильности. Да и некоторые друзья стихотворений не одобрили. Пушкин побаивался их реакции. Вяземскому он долго не решается писать на эту тему. Тот откликается на брошюру так: «Будь у нас гласность печати, никогда бы Жуковский не подумал бы, Пушкин не осмелился бы воспеть победы Паскевича      <… > И что за святотатство сблизить Бородино с Варшавою. Россия вопиет против этого беззакония»; что пристало бы «Инвалиду», «но Пушкину и Жуковскому, кажется бы, стыдно»; Пушкину можно бы теперь воспевать Орлова за его победу над бунтовщиками в Новгородских военных поселениях  (507).

 

Для последних слов Вяземского имелись основания. Без всякого одобрения к восставшим и с сочувствием к царю Пушкин подробно пишет 3 августа 1831 г.
    158Вяземскому о бунте в военных поселениях Новгородской губернии. Уже здесь начинает вырисовываться тема бунта, «бессмысленного и беспощадного». Говорится о приезде в губернию царя: он действовал смело, даже дерзко, разругал убийц, сказал, что не может простить бунтовщиков, требовал выдачи зачинщиков; они смирились; но бунт еще не прекращен, военные чиновники не смеют показаться на улице; там четвертовали одного генерала, зарывали живых; действовали мужики, которым полки выдавали своих начальников; «Плохо, ваше сиятельство, – обращается Пушкин к Вяземскому, – „Когда в глазах такие трагедии, некогда думать о собачьей комедии нашей литературы“ (373).

 

 О новгородском мятеже, поведении царя Пушкин пишет и в „Дневниках“ за 1831 г. (26 июля): „Вчера государь император отправился в военные поселения <…> для усмирения возникших там беспорядков“. Пушкин не одобряет непосредственное вмешательство царя в события, но отнюдь не с позиций сочувствия восставшим: „Царю не должно сближаться лично с народом. Чернь перестает скоро бояться таинственной власти и начинает тщеславиться своими сношениями с государем. Скоро в своих мятежах она будет требовать его, как необходимого обряда <…> Россия имеет 12 000 верст в ширину; государь не может явиться везде, где может вспыхнуть мятеж“ .8, стр.22-3). И далее: „Свидетели с восторгом и с изумлением говорят о мужестве и силе духа императора“ (там же,с.25).

 

17 декабря 1832 г. Пушкина, по представлению Уварова, президента Академии, Наук, избирают ее членом. Особых академических заслуг Пушкин не имел. Почти наверняка избрание сделано по согласованию с царем. Ему, правда, поручили работать над историей Петра 1, тем самым как бы сделав официальным историографом, придав тот статус, которого он хотел (стать как бы приемником Карамзина). О роли Пушкина как академика сведений сохранилось не много. В конце мая — начале июня 1833 г. он пишет короткое (3 строчки) письмо непременному секретарю Российской академии П.И.Соколову, извещая его, что посылает свой избирательный голос при выборе в Академию сенатора Д.О.Баранова (432). К истории Петра Пушкин пока не приступает, но начинает собирать документы по истории восстания Пугачева. Об этом свидетельствуют, в частности, его письма от 9, 27 февраля и 8 марта 1833 г. к графу А.И.Чернышеву, военному министру (426-428). В помощники по сбору исторического материала о Петре Пушкин просит М.П. Погодина, сообщая тому 5 марта 1833 г. („по секрету“) как проходили переговоры с царем о назначении Погодина: „Государь спросил, кого же мне надобно, и при вашем имени было нахмурился – (он смешивает Вас с Полевым; извините великодушно; он литератор не весьма твердый, хоть молодец, и славный царь). Я кое-как сумел вас отрекомендовать, а Д.Н.Блудов всё поправил и объяснил, что между вами и Полевым общего только первый слог ваших фамилий. К сему присовокупился и благосклонный отзыв Бенкендорфа. Таким образом дело слажено…“ (428).

 Вообще же проблемами истории Пушкин занимается много. В письме А.Н. Мордвинову, прося о разрешении для поездки на Волгу, он отмечает: „В продолжении двух последних лет занимался я одними историческими изысканиями, не написав ни одной строчки чисто литературной“ (435). Вторую половину 1833 г. Пушкин усиленно работает над историей Пугачева, несколько месяцев августа по ноябрь) проводит в поездке в Оренбург, в Казань, в другие места, связанные с именем Пугачева. Уже 6 декабря 1833 г. он заканчивает „Историю Пугачевщины“ и 
     159просит Бенкендорфа разрешения представить ее на высочайшее рассмотрение: „Не знаю, можно ли мне будет ее напечатать, но смею надеяться, что сей исторический отрывок будет любопытен для его величества особенно в отношении тогдашних военных действий, доселе худо известных“ (459). Закончив «Историю…», он просит у царя заем, чтобы ее напечатать. Об этом идет речь в письме Бенкендорфу 7-10 февраля 1834 г. (вторая черновая редакция). Просит ходатайствовать перед царем о выдаче 15 000 рублей на издание второго тома Пугачева в виде займа на два года, а также разрешения печатать свое сочинение в типографии Сперанского .М.Сперанский был в это время начальником П отделения императорской канцелярии, он ведал и государственной типографией): «Нет другого права на испрашиваемую мною милость, кроме тех благодеяний, которые я уже получил и которые придают мне смелость и уверенность снова к ним прибегнуть» (855). Пушкин получил даже более, чем он первоначально просил. В письмах Бенкендорфу от 26 и 27 февраля 1834 г. речь идет уже о займе в 20 000 рублей (463). Просьбу Пушкина удовлетворили. К осени 1834 г. книга была отпечатана. 23 ноября 1834 г. Пушкин сообщает Бенкендорфу, что  «История Пугачевского бунта» готова для выпуска в свет и ожидает «разрешения Вашего сиятельства». Просьба сообщить царю, что Пушкин «желал бы иметь счастие представить первый экземпляр книги государю императору, присовокупив к ней некоторые замечания, которые не решился я напечатать, но которые могут быть любопытны для его величества» (519).

 

    С начала 1834 г. Пушкин – камер-юнкер. События этого времени отражены в его «Дневнике», на котором я подробнее остановлюсь в приложении.

  В связи с рассказом о пребывании Пушкина в 1834 г. при дворе следует остановиться на стихотворении «С Гомером долго ты беседовал один». В канонической версии советского литературоведенья считается, что оно посвящено Гнедичу. У меня с первого знакомства со стихотворением эта версия вызывала сомнение. Позднее, готовя материал для одного сборника, мне пришлось довольно много работать над названным стихотворением. Получилась статья. Приведу её в приложении.  

 

      Материал первой части главы об отношениях поэта и императора может показаться в чем-то    смахивающим на идиллию. Но это далеко не так. 9 сентября 1830 г. Пушкин так охарактеризовал эти отношения в письме А.Н.Гончарову, деду Наталии Николаевны, будущей жены поэта: «Сношения мои с правительством подобны вешней погоде: поминутно то дождь, то солнце. А теперь нашла тучка…». Тучки появляются с первых лет после возвращения Пушкина из ссылки, с 1826 — 1827 гг. Начинается длительная история публикации «Бориса Годунова». Напомним, что надежды на нового царя, благоприятное впечатление от встречи с ним Пушкин связывал и с возможностью напечатать «Бориса Годунова»: «Таким образом, „Годунова“ тиснем» (217). Не тут-то было. Об этом во второй части главы.

 ==============

                  Приложение:      

  

                         ТАКОВ ПРЯМОЙ ПОЭТ.

  «С Гомером долго ты беседовал один». Так начинается стихотворение Пушкина, одно из лучших в его лирике. В советских изданиях оно называется «К Гнедичу». В дореволюционных – «К Н***». Кому оно адресовано? Об этом ведется спор, начатый вскоре после публикации стихотворения и продолжающийся до нашего времени. При жизни поэта оно не печаталось. Его обнаружили в бумагах Пушкина после его смерти, без названия и даты. В 1841 г. Жуковский  напечатал его под названием  «К Н***» (послание к Николаю 1, царю, как полагал, судя по всему, публикатор). Почти одновременно возникла другая версия: адресатом стихотворения является переводчик «Илиады» Гомера Н.И Гнедич.

                 Напомню стихотворение:

                С Гомером долго ты беседовал один,

                Тебя мы долго ожидали,

                И светел ты сошел с таинственных вершин

                И вынес нам свои скрижали.

                И что ж? ты нас обрел в пустыне под шатром,

               В безумстве суетного мира,

              Поющих буйну песнь и скачущих кругом

              От нас созданного кумира.

              Смутились мы, твоих чуждаяся лучей.

              В порыве гнева и печали

              Ты проклял ли, пророк, бессмысленных детей,

              Разбил ли ты свои скрижали?

              О, ты не проклял нас. Ты любишь с высоты

              Скрываться в тень долины малой,

              Ты любишь гром небес, но также внемлешь ты

              Жужжанью пчел над розой алой.

 

 Позднее В. П.Анненков обнаружил еще восемь строк и включил их в стихотворение:

              

              Таков прямой поэт. Он сетует душой

              На пышных играх Мельпомены,

              И улыбается забаве площадной

              И вольности лубочной сцены,

             То Рим его зовет, то гордый Илион,

             То скалы старца Оссиана,

             И с дивной легкостью меж тем летает он

             Во след Бовы иль Еруслана. 

   

        Они-то, скорее всего, ориентированы на Гнедича, особенно последние четыре строки. Четыре первые из них перечеркнуты.

      Версию адресата Николая позднее поддержал Гоголь в «Выбранных местах из переписки с друзьями» (письмо Х. «О лиризме наших поэтов», адресованное Жуковскому): открою тайну, выразившуюся в одном стихотворении, «которое между прочим ты сам напечатал в посмертном собрании сочинений под скромным именем ''К Н***''. Был вечер в Аничковом дворце. Все в залах уже собрались, но государь долго не выходил. Отдаливших от всех в другую половину дворца и воспользовавшись первой досужей от дел минутой, он развернул ''Илиаду'' и увлекся нечувствительно ее чтением во все то время, когда в залах уже давно гремела музыка и кипели танцы. Сошел он на бал уже несколько поздно, принеся на лице своем следы иных впечатлений. Сближение этих двух противоположностей…в душе Пушкина оставило сильное впечатление, и плодом его была следующая величественная ода». Далее цитировалось стихотворение «С Гомером…“. Напомним, что свой перевод “Илиады» Гомера Гнедич посвятил 

императору и, конечно, послал ему экземпляр. По утверждению Гоголя, Пушкин, в звании камер-юнкера, находился при дворе, присутствовал при этом эпизоде, написал стихотворение «С Гомером…», посвятив его царю. Таким образом Гоголь присоединился к версии Жуковского, подробно обосновав её. Тем самым выяснялась и дата: первая половина 1834 года. Этот рассказ Гоголя цензура не пропустила (публикацию об императоре, лицах императорского дома она не имела права разрешать без утверждения свыше). 

 

      Рассказав историю посвящения, как бы предчувствуя, что она вызовет возражения, Гоголь аргументировал свою точку зрения. Традиция величественной оды  (жанр к которому Гоголь относил стихотворение Пушкина), по его словам вполне объясняла и панегирический тон, и библейские сопоставления (Николай – Моисей). Гоголь писал о гимнах и одах как об особом высоком жанре русской поэзии; в нем воспеваются героические события, они посвящены монархам, для них характерна гиперболизация и вряд ли правомерно требовать от их авторов соответствия изображенного в них реальным фактам: «Только холодные сердцем упрекнут Державина за излишние похвалы Екатерине». Вероятно, Гоголь имеет в виду конкретно «Оду к Фелице», первую, сделавшую имя Державина известным, начинающаяся словами «богоподобная царевна…», содержащая «излишние похвалы» ( «ангел кроткий, ангел милый», «кто благостью велик, как Бог» и т.п). По мысли Гоголя, сама поэтика оды подсказывает систему образов, делает необходимым изображать царя в таком библейском высоком стиле, вполне закономерном в послании царю и неуместном при обращении к кому-либо    другому.  Упоминает Гоголь и о том, что Пушкин, при его гордости и независимости мнений, вряд ли мог посвятить такой панегирик кому-то    , кроме царя, поставив себя ниже своего адресата. Доводы убедительные, хотя и не безусловные.

 

  Версию посвящения стихотворения Николаю поддерживала позднее А.О. Смирнова — Россет. Она хорошо знала Пушкина, Гоголя, Жуковского, Вяземского, Лермонтова. Гоголь находился с Россет в активной переписке как раз тогда, когда он заканчивает и публикует «Выбранные места…». Россет благоволил и император. Она была фрейлиной при императрице Александре Федоровне, придворной дамой. Известно, что через нее иногда Пушкин передавал царю или получал обратно свои произведения: «Вы будете курьером Пушкина, его фельдъегерем». В «Дневнике», который Пушкин вел в 1833-1835, неоднократно сочувственно упоминается её имя.

 

    Исследователь В.А.Воропаев, о котором речь пойдет ниже, сторонник версии Николая (по-моему, вполне убедительно им обоснованной), ссылается на воспоминания Россет: «История, рассказанная в статье „О лиризме наших поэтов“, находит подтверждение в „Записках А. О. Смирновой“, изданных ее дочерью Ольгой Николаевной Смирновой <…> Здесь, в частности, упоминаются поэмы и стихотворения Пушкина, которые Александра Осиповна передавала на прочтение Императору Николаю Павловичу…» ( «Поэт и царь»// Православное информационное агентство. Русская линия. 7.05.08).

 

  Дело осложняется тем, что процитированные им далее строчки приводятся Воропаевым по «Запискам…», опубликованных дочерью А.О. Смирновой. Сразу же после их появления началась полемика об их подлинности. Она шла, то обостряясь, то затихая, до советского времени. В 1929 г. Л.В. Крестова подготовила издание мемуаров А.О. Смирновой, сопроводив его статей «К вопросу о достоверности так называемых ''Записок'' А.О. Смирновой“. Изданный Крестовой текст, её статья считались в течении шестидесяти лет непреложной истиной, полностью опровергающей фальсифицированные публикации дочери Россет. Крестова уверяла, что ни одному слову О.Н. Смирновой нельзя верить, призывала исследователей “никогда более ею не пользоваться». За это и ухватились критики Воропаева, отвергая текст, который он цитирует. Но к тому времени выяснилось, что текст, подготовленный Крестовой, тоже отнюдь не безупречен, о чем идет речь в весьма убедительной статье С.В. Житомирской «А.О. Смирнова-Россет и её мемуарное наследие» (Дневник. Воспоминания. Изд. ''Наука''. М., 1989). Крестова, по словам Житомирской, произвольно смешивала документы, «подчиняя текст своему редакционному замыслу <…>Но мало этого. Нет сомнения, что, решая вопросы выбора и объема печатаемого текста, Л.В. Крестова вынуждена была подчиняться диктату общественных условий, в которых осуществлялось издание. Из него последовательно устранялись, например, все рассказы Смирновой о царской семье и лично Николае 1, носящие характер панегирика, опускались доброжелательные характеристики реакционных деятелей той эпохи».

 

  В 2003 г. (изд. «Захаров») «Записки…» дочери Смирновой переизданы, а в 2005 г.. в N 6 журнала «Новый мир» напечатана статья В. Есипова «Подлинны по внутренним основаниям…». Автор признает, что «Записки…» дочери А.О. Смирновой далеки от совершенства, что они – источник «очень мутный», что в них множество недостатков, но он решительно отвергает утверждение, что они полностью фальсифицированы и должны быть исключены из научного обихода. Есипов резко осуждает выводы Крестовой, увязывая их с общими причинами: «только в советское время те или иные сообщения мемуаристов возводились, когда нужно было хоть как-то    обосновать определенную концепцию, в ранг научной истины»; «Записки…» «оказались не созвучными наступившей эпохе», послереволюционному времени; их реальные недостатки позволили «объявить их подложными <…> и, как тогда казалось, навсегда предать забвению». Эта миссия, как считает Есипов, и была выполнена Крестовой в статье 1929 г., где «Записки…» названы «подлогом», а авторская критика принимает «откровенно обличительный характер“. О царе, читающем Гомера, о стихотворении “С Гомером…“ ни Крестова, ни Есипов не упоминают, но приведенные последним общие оценки позиции Крестовой помогают понять, что приводимая Воропаевым цитата вполне возможно не является выдумкой Смирновой-дочери. В её “Записках…» рассказывается о составленном Пушкином списке тех его произведений, которые Россет передавала царю. Среди них значатся «и стихи, когда государь читал ''Илиаду'' перед балом. Этот последний факт я рассказала Гоголю, который записал его, так он был им поражен». Затем Пушкин спрашивает у Россет: «почему вы настаивали на том, чтобы тотчас показать государю стихи по поводу ''Илиады''?““–Потому, что они прекрасны и доставили ему удовольствие, да вы и сами отлично знаете, что он мне ответил <…> Он сказал: ''Я и не подозревал, чтобы Пушкин до такой степени за мною наблюдал и чтобы это даже могло поразить его. Это не поразило никого более из бывших на бале''». Приведенный эпизод Смирнова-дочь  (как и Смирнова-мама) вполне могли сочинить (он укладывается в общее их идиллическое изображение отношений Николая и Пушкина), но только в том случае, если они ориентировались на текст письма Х «Выбранных мест» в издании конца 1860-х годов, где вычеркнутые цензурой места были восстановлены.

 

      Таким образом, можно считать, что каждый из упомянутых сторонников версии посвящения Николаю (Жуковский, Гоголь, Осипова-Россет, её дочь; трое из них, хорошо знавшие друг друга, близкие Пушкину, бывавшие при дворе – довольно авторитетные свидетели.) мог принять участие в создании общего мифа о посвящении царю стихотворения Пушкина. Мог сочинить (соврать, создать миф), а мог и сказать правду.  

 

   Во всяком случае, версия посвящения стихотворения царю была широко распространена, принята массовыми читателями, и не только сторонниками консервативных концепций. Так стихотворение истолковывал позднее и М.Лемке, отнюдь не поклонник официальных мифов ( «Николаевские жандармы и литература»). 

 

  Следует добавить, что, независимо от того, посвятил ли Пушкин стихотворение «С Гомером…» Николаю или нет,  оно входило в один из мифов о Пушкине 1830-х гг. как о религиозном, монархически настроенном писателе, выражавшем тенденции высокой русской лирики, её патриотизм (официальный) и любовь к царю. Миф далеко не во всем соответствовал действительности, но вопроса о конкретном случае посвящения стихотворения он не решал.

   Вместе с тем, уже до революции были  сторонники версии посвящения стихотворения Гнедичу. Впервые связал его с Гнедичем В. Г. Белинский в третьей и пятой статьях «Сочинения Александра Пушкина», не объясняя своей мотивировки. Авторитет Белинского велик, но в данном случае он мог и ошибаться. Белинский не близок писателям пушкинского круга, версия Гоголя не была ему известна ( «Выбранные места…» еще не опубликованы, да и там эпизод с этой версией запрещен цензурой).  Не исключено, что вывод критика основан на ассоциации имен Гомера и его переводчика.

 

  Посвящение стихотворения императору вызвало сомнение и С.П. Шевырева, человека консервативных взглядов, близкого Гоголю, выполнявшего многие его поручения, в частности по подготовке публикации «Выбранных мест…“: “Как ты мог сделать ошибку, нашед в послании Пушкина к Гнедичу совершенно иной смысл. Смысл неприличный даже?».  Гоголь ответил Шевыреву, отвергая версию Гнедичa, прилагая к письму не пропущенный цензурой его рассказ о происхождении стихотворения Пушкина и приписку: «Слух о том, что это стихотворение Гнедичу, распустил я. С моих слов повторили это ''Отечественные записки''». Не понятно: зачем Гоголь распустил такой слух? Не исключено, что Николай не хотел, чтобы стихотворение было опубликовано и связывалось с его именем (как и стихотворение «Друзьям»). В примечаниях к этому письму в советском Полном собрании сочинений Гоголя  приписка не приводится, о версии адресата – Николая 1 не упоминается, о стихотворении сообщается: «посвященного, как установлено советским пушкиноведением, Н.И.Гнедичу». 

 

       Против версии посвящения Николаю выступили также В.Ф. Саводник ( «Заметки о Пушкине//“Русский архив». 1904, N 5) и Н.О. Лернер (примечания к стихотворению в издании сочинений Пушкина Венгеровым, Т.6, 1915.С.461-4).  

 

   В советское время версия посвящения стихотворения Гнедичу стала основной, канонической. По той же причине, что и правка Л.В. Крестовой мемуаров Смирновой-Россет. Рассказ Гоголя сочли выдумкой, о мнении Жуковского и Россет обычно не упоминали, вообще о версии посвящения Николаю забыли. Необходимо было доказать, что не царь – адресат панегирического стихотворения. Что и было сделано, довольно убедительно, в статье Н.Ф. Бельчикова «Пушкин и Гнедич. История послания 1832 года» (Пушкин. Сборник первый. Редакт. Н.К.Пиксанов. М.,1924).

       Версию Гнедича подтвердил своим авторитетом Б.В. Томашевский: «Стихотворение является ответом на послание Н. Гнедича ''А.С. Пушкину по прочтении сказки его о царе Салтане и проч. (1831)'' <…> Первой строкой стихотворения Пушкин напоминал Гнедичу об адресованном ему в 1821 г. послании Рылеева, где имеется стих:

                    

                       С Гомером отмечай всегда беседой новой.

   

            В 1832 г. всякое прямое упоминание имени Рылеева было воспрещено». О версии Николая здесь не упоминалось. Более того, стихи связывались с революционной традицией декабристов, от которой Гнедич был далек, как и Пушкин в 1830-е годы. Вряд ли можно также согласиться с толкованием Томашевским слов «Он сетует душой на пышных играх Мельпомены» стихотворении Пушкина они противопоставлены «забаве площадной <…> лубочной сцены»), как характеристику Гнедича – «театрального деятеля» (курсив мой — ПР).

 

   Поддержали версию посвящения Гнедичу Б.С. Мейлах в примечаниях к стихотворению «С Гомером…» (Стихотворения Пушкина 1820 – 1830 годов. Л., 1974) и В.Э. Вацуро в превосходной в целом статье «Пушкин в сознании современников» ( «Пушкин в воспоминаниях современников», любое издание): версия Гоголя и здесь была объявлена выдумкой.  Говоря о «Выбранных местах…» Гоголя, видя в них начало «мифологизации» Пушкина, Вацуро считал «ярчайшим её примером <…> полностью изобретенный Гоголем рассказ о стихотворении ''С Гомером долго ты беседовал один''…». Мотивировки такого вывода в статье не дано.

    Итак, казалось, что истина окончательно установлена. В изданиях произведений Пушкина стихотворение без всяких оговорок печатается под названием «К Гнедичу». Только в последние годы, в частности в связи с пушкинским юбилеем 1999 г., вспомнили вновь о версии посвящения Николаю. Полемика возобновилась. В.Ю.Белоногова в статье «Гоголь о „тайне“ пушкинского стихотворения „С Гомером долго ты беседовал один“» ( «Грехневские чтения». Нижний Новгород, 2001) повторила официальную версию, но все же упомянула, как мифотворчество Гоголя, версию Николая.

 

         Не останавливаюсь на популярных публикациях, значительная часть которых имеет к научным исследованиям косвенное отношение .Зубков, А.Макаров, М. Искрин и др.).  Большинство   авторов решительно отвергает версию посвящения Николаю, нередко довольно агрессивно. Но всё же иногда высказывается мнение о неувязках при одностороннем отнесении посвящения и к Николаю, и к Гнедичу. Сомнение в верности версии Гнедича высказано в книге Л.М. Аринштейна «Пушкин. Непричесанная биография». С осуждением её автора выступил Н.В. Перцов в статье «Непричесанные мысли о ''Непричесанной биографии''». Перцов считает основной версию Гнедича, но признает, что в ней имеются противоречия: «Можно согласиться с тем, что при отнесении стихотворения к Гнедичу возникает целый ряд неувязок, но, увы, таковые возникают и при безоговорочном отнесении его к Николаю 1». Примерно такую же позицию занимает В.И. Мельник ( «Библейский контекст одного из стихотворений А.С.Пушкина“). По его мнению, текст, даже без присоединенных позднее строк, “заставляет думать о том, что стихотворение должно было быть посвящено прежде всего Н. Гнедичу <…> Всё сказанное, правда, совсем не исключает того, что фигура Николая 1 так или иначе нашла отражение в стихотворении».

 

  В.А. Воропаев, напротив, считает основной версию посвящения Николаю, но тоже с оговорками, предположив, что версия Гнедича могла быть привходящим вариантом, так как смысл стихотворения не может быть объяснен до конца версией Николая; «Возможно, что Пушкин имел в виду и великий труд Гнедича, и Государя Николая Павловича (его, может быть, более), читавшего „Илиаду“, которая и была ему посвящена переводчиком».

 

: . Сомнение в версии посвящения Гнедичу выражено и в примечаниях к публикации «Выбранных мест…» в интернете: «Однако обращенность данного стихотворения к Гнедичу проблематична. Вопрос требует дальнейшего изучения». 

   Приведу послание Гнедича, которое, по словам исследователей, побудило Пушкина написать стихотворение «С Гомером…“:

      

          А.С. Пушкину по прочтении сказки о царе Салтане.

                       

                        Пушкин, Протей,

                        Гибким твоим языком и волшебством твоих песнопений!

                        Уши закрой от похвал и сравнений

                        Добрых друзей;

                        Ты же, постигнувший таинства русского духа и мира,

                        Пой нам по-своему, русский Баян!

                        Небом родным вдохновенный,

                        Будь на Руси ты певец несравненный. 

                                          23 апреля  1832 г.

      

             Послание хвалебное, но, по-моему, причиной создания  стихотворения “С Гомером…» вряд ли является.  Не похоже на восхищение и отношение Пушкина к Гнедичу, всегда доброжелательное, дружественное, но не более того. Пушкин отправил Гнедичу несколько писем, в основном в начале 1820 гг. Тон их всегда сочувственный, почтительный. Гнедич и старше на 15 лет. Письма крайне вежливые, так младший может писать старшему, глубоко уважаемому, но не близкому человеку. Одно из писем, 23 февраля 1825 г., из Михайловского, самое похвальное: «Вам обязан „Онегин“ покровительством Шишкова и счастливым избавлением от Бирукова. Вижу, что дружба Ваша не изменилась, и это меня утешает». В комментарии отмечено, что речь, видимо, идет о первой главе «Евгения Онегина», о каком-то заступничестве Гнедича перед министром просвещения А.С. Шишковым и избавлении от придирчивого цензора А.С. Бирукова. Гнедич для Пушкина «мэтр», по крайней мере Пушкин старается это показать: «Когда Ваш корабль, нагруженный сокровищами Греции, входит в пристань при ожидании толпы, стыжусь Вам говорить о моей мелочной лавке №    1 <…> Ничего не пишу, а читаю мало, потому что Вы мало печатаете». Следует добавить одну деталь. Еще до южной ссылки Пушкина Гнедич оказался издателем поэмы «Руслан и Людмила» и выдал Пушкину, очень нуждавшемуся в деньгах, значительно меньшую сумму, чем получил сам за её издание. 19 августа 1823 г. Пушкин писал из Одессы Вяземскому: «Мне до тебя дело есть. Гнедич хочет купить у меня второе издание ''Руслана'' и ''Кавказского пленника'' – но timeo danaos, т.е. боюсь, чтоб он со мной не поступил, как прежде». То, что издал, в комментариях обычно указывается, то, что обсчитал, как правило, нет. 

 

        Позднее «соотношение сил» изменилось, но Пушкин продолжает относиться к Гнедичу с уважением и доброжелательностью. 24 февраля 1831 г. в письме Плетневу, он упоминает о том, что с удовольствием узнал о новом назначении Гнедича (членом Главного управления училищ). А далее пишет: «…oно делает честь государю, которого искренно люблю и за которого всегда радуюсь, когда поступает он умно и по-царски».

 

   В конце декабря 1829 г. вышел перевод «Илиады», сделанный Гнедичем, плод его многолетнего труда.  В «Литературной газете“ 6 января 1830 г. напечатан короткий (на пол страницы) отзыв Пушкина о переводе:» «Илиада“ Гомерова. Наконец вышел в свет так давно и так нетерпеливо ожиданный (так! -ПР) перевод Илиады! <…> с чувством глубоким уважения и благодарности взираем на поэта, посвятившего гордо лучшие годы жизни исключительному труду, бескорыстным  вдохновениям и совершению единого, высокого подвига. Русская Илиада перед нами. Приступаем к ее изучению, дабы со временем отдать отчет нашим читателям о книге, долженствующей иметь столь важное влияние на отечественную словесность». Конкретного разговора о книге в заметке нет. Он обещан в будущем. Но общий тон в высшей степени сочувственный.

 

   Гнедич тронут отзывом Пушкина, в день выхода в свет «Литературной газеты» с заметкой об «Илиаде» посылает ему записку, выдержанную в завышено эмоциональном тоне, приглашает встретиться в ресторане Andrieux: «Едва ли мне в жизни случится читать что-либо    о моем труде, что было бы сказано так благородно и было бы мне так утешительно и сладко!». Пушкин отвечает согласием, в том же стиле; в его ответе тоже много эмоций, но тон несколько меняется, по сравнению с письмами начала двадцатых годов; он скорее доброжелательно-снисходительный, а не восхищенный; а главная суть записки, пожалуй, сводится к объяснению, почему он не может написать обещанный отзыв: «Я радуюсь, я счастлив, что несколько строк, робко наброшенных мною в „Газете“, могли тронуть вас до такой степени. Незнание греческого языка мешает мне приступить к полному разбору „Илиады“ вашей. Он не нужен для вашей славы, но был бы нужен для России». 

 

     В полемике с С. Раичем, возникшей по поводу отзыва о переводе «Илиады», Пушкин вновь высоко оценивает подвиг Гнедича, в то же время называя свою заметку «объявлением о переводе» её и повторяя причину, по которой он не может писать о переводе «Илиады» подробно: «Не полагая, что имею право судить немедленно и решительно о таком важном труде, каков перевод 24 песен „Илиады“, я ограничился простым объявлением; по моему незнанию греческого языка замечания мои были бы односторонними» (черновик -ПР). Написал простое объявление, признал огромный труд, а о качестве судить отказался, по уважительной причине.       

     3 февраля 1833 г., когда Гнедич умер, Пушкин был на его похоронах, но в письмах он не откликнулся на его смерт. Более об «Илиаде» он не упоминает. Всё сказанное совершенно не похоже на   панегирический тон стихотворения «С Гомером…».

 

  Еще один факт: в начале 1830-х гг. Пушкин пишет двустишье «На перевод Илиады» и печатает его в альманахе «Альциона» на 1832 год:

             

              Слышу умолкнувший звук божественной эллинской речи

              Старца великого тень чую смущенной душой. 

   

       Стихи посвящены выходу в свет перевода «Илиады». Они стали общеизвестными, как бы мерилом пушкинского отношения к Гнедичу. Это верно. Пушкин на самом деле очень высоко ценит его перевод. Но подлинным героем их является все же Гомер, великий Старец. И в тот же год, почти с тем же названием «К переводу Илиады» Пушкин пишет другое двустишье. Не для печати, для себя:

       

                   Крив был Гнедич поэт, преложитель слепого Гомера,

                   Боком одним с образцом схож и его перевод.

 

          В рукописи это двустишье тщательно зачеркнуто. Пушкин явно не хотел, чтобы оно, написанное для себя, стало известно. Комментаторы акцентируют именно зачеркиванье. А вот почему написано зачеркнутое двустишье обычно не объясняют или пишут что-то    невразумительное. 

 Мало вероятно, что к Гнедичу могло относиться и слово «пророк», как и сравнение его с библейским Моисеем, с его божественными скрижалями. С Николаем это еще менее связано, но там высокий стиль мог объясняться особенностями оды, обращением к царю (как и в «Фелице» Державина). Таким образом, отношения Пушкина и Гнедича, по моему, делают мало вероятным посвящение последнему панегирического стихотворения «С Гомером», опубликованного Жуковским. Кстати, посвящение стихотворения Гнедичу, особенно, если оно написано в 1832 г., делает непонятным, почему Пушкин его не опубликовал.

 

 Большое значение для понимания стихотворения «С Гомером…“ имеют истолкование его В.Э. Вацуро в книге “Записки комментатора» (СПб., 1994) и статья Л.М. Лотман «Проблема ''всемирной отзывчивости'' Пушкина и библейские реминисценции в его поэзии и ''Борисе Годунове''» (Пушкин. Исследования и материалы. РАН. Ин-т русской литературы. Т. 17-18,2003).  И Вацуро, и Лотман выводят стихотворение «С Гомером…» из узкого круга вопроса, кому оно посвящено, включают его в важную сферу проблем, отразившихся в ряде стихотворений Пушкина. Начну с Вацуро. Он посвящает стихотворению целую главу «Поэтический манифест Пушкина», открывающую вместе с комментарием к «Пророку» книгу.   Главный вывод Вацуро не вызывает сомнений: «оно (стихотворение -ПР) не теряет своего значения литературной декларации – одной из важнейших в поздней пушкинской лирике». Представляются верными и многие более частные уточнения: стихотворение закончено в 1834, а не в 1832 г., является ответом не на послание Гнедича, а на его книгу «Стихотворения Николая Гнедича». Признается, что само послание Гнедича –  довольно неискусные стихи, а ориентировка Пушкина на строку Рылеева сомнительна. Можно согласиться с мнением Вацуро, что «Выбранные места» построены «по закону романтического гиперболизма», что даже подлинные разговоры Пушкина, слышанные Гоголем, «отрываются от речевой ситуации, теряют контекст, мифологизируются», что «Пушкин в них – не столько реальное лицо, сколько символ, воплощение национальных, поэтических и шире – духовных начал…». Но из таких верных рассуждений, по-моему, вовсе не следует, что эпизод со стихотворением «С Гомером…» несомненно выдуман Гоголем, является «самым ярким проявлением творимой легенды». Мне представляется не совсем убедительным стремление автора связать стихотворение с Гнедичем, отмежевав его полностью от варианта посвящения Николаю. Вызывает сомнение безусловное согласие с версией Белинского. Не раскрывает, думается, статья и отношений Пушкина и Гнедича, хотя Вацуро и упоминает, что для Пушкина Гнедич был скорее «знаком, символом», что автор стихотворения «С Гомером…» «далеко не безусловно принимал Гнедича-литератора» и «конечно, идеализировал Гнедича». Первое, думается, верно, второе – сомнительно.  Не совсем убедительно, с моей точки зрения, объясняется довольно длительный перерыв между началом стихотворения «С Гомером…» и окончанием его, через два года после послания Гнедича. Отношения между Пушкином и Гнедичем несколько приукрашены. В таком толковании стихотворение Пушкина начинает звучать в духе, близком канонической советской версии, хотя повторяю: основной вывод комментария, по-моему, верен. Верно и то, что стихотворения «Пророк» нем отчетливо звучат автобиографические мотивы) и «С Гомером…» сближены. Следует отметить, что комментатор дает свое толкование не как абсолютное решение, а как «гипотезу», часто употребляя формулировки: мы предполагаем, кажется, вероятно, насколько нам известно и т. п.

 

С Вацуро почти во всем соглашается и Лотман, связывающая стихотворение «С Гомером…» с традицией оды, с неоднократно используемым Пушкином высоким библейским стилем, с обращением к Библии, в частности, чтобы «выразить мысль о высоком назначении поэта». В начале статьи поставлены слова: «Пушкин видел свое значение как главы русских поэтов…». По мнению её автора, «иносказательный план стихотворения» «С Гомером…“ “дал ему высокий стилевой регистр, исключающий слишком конкретное толкование реалий». Далее Лотман добавляет: «уподобляя Гомера Богу, а поэта пророку Моисею, Пушкин сознает, что библейская ''оболочка'' запечатлевается в сознании читателя как и образ античного поэта, с которым ''беседовал'' много лет, уединившись, поэт современный…». Слова поэт современный в контексте явно ориентированы на Гнедича, хотя имени его автор не называет (это объясняет и датировку: 1832 г.).  

 

    Отмечу, что почти ни один из выше названных исследователей не упоминает об обстановке первой половины 1834 г., когда, видимо, создавалось стихотворение, важной для его понимания камер-юнкерах этого времени см. Рейсер С. А. Три строки дневника Пушкина // Временник Пушкинской комиссии. Л., 1985). 7 января 1834 г. Пушкин записывает в «Дневниках» о том, что царь сказал кн. Вяземской: «Я надеюсь, что Пушкин принял в хорошую сторону свое назначение. До сих пор он держал данное мне слово, и я был доволен им». Доволен, хотя и с некоторыми оговорками, и Пушкин. 1 января в «Дневнике» он пишет, что  «пожалован в камер-юнкеры (что довольно неприлично моим летам)», но «… двору (царю- ПР) хотелось, чтобы Наталия Николаевна танцевала в Аничкове. Так я же сделаюсь русским Dangeau“. И далее: “ ''Медный всадник'' не пропущен – убытки и неприятности! Зато Пугачев пропущен и я печатаю его на счет государя. Это совершенно меня утешило; тем более, что, конечно, сделав меня камер-юнкером, государь думал о моем чине, а не о моих летах – и верно не думал уж меня кольнуть». Рассказывается о встречах с царем, с царицей, с великим князем Михаилом Николаевичем, иногда с крайне негативной оценкой (особенно 10 мая, по поводу перехваченного письма к жене, обычно цитируемая; но даже в ней упоминается, что царь – человек благовоспитанный и честный), иногда нейтрально, даже доброжелательно, особенно о встречах с царицей. 28 февраля 1834 года Пушкин записывает в дневнике: «Я представлялся. Государь позволил мне печатать „Пугачева“; мне возвращена моя рукопись с его замечаниями (очень дельными). В воскресение на бале, в концертной, государь долго со мною разговаривал; он говорит очень хорошо, не смешивая обоих языков, не делая обыкновенных ошибок и употребляя настоящие выражения». И далее: «Царь дал мне взаймы 20 000 на напечатание „Пугачева“. Спасибо“. Поэт даже признает, что “государь, ныне царствующий, первый у нас имел право и возможность казнить цареубийц или помышления о цареубийстве…». 8 апреля 1834 в дневнике делается запись: «Сейчас еду во дворец представится царице». Та подходит к нему со смехом: «Нет, это беспримерно! Я себе голову ломала, думая, 160какой Пушкин будет мне представлен. Оказывается, что это вы… Как поживает ваша жена? Ее тетка в нетерпении увидеть ее в добром здравии, – дочь ее сердца, ее приемную дочь…». Еще запись: «Я ужасно люблю царицу, несмотря на то, что ей уже 35 лет и даже 36 “.


    Вернемся к упоминании о 
Dangeau“. Что значит названное имя? Данжо (-де Курсильон), маркиз, академик, придворный летописец, приближенный короля Людовика Х1У, вел “Дневник» ( «Journal du marquis de Dangeau»), охватывавший несколько десятилетий жизни французского двора, педантично фиксируя мелочи придворной жизни, льстил королю, его близким. «Дневник» сурово оценивал в мемуарах Сен-Симон Луи-де Рувре ( «Mémoires de duce de Saint Simon…»): «он им льстил и пресмыкался перед ними».  Осуждал дневник Данжо и Вольтер (об этом пишет Крестова. См. ниже). Но огромное количество материалов, факты, в изобилии приводимые Данжо, позволяли иногда делать выводы, не совпадавшие с замыслами королевского панегириста. Поэтому, в частности, Сен-Симон, осуждавший Данжо, использовал его «Дневник» в своих мемуарах. Тем не менее, возможность таких выводов не превращала дневник в обличение Людовика Х1У, придворной жизни. В библиотеке Пушкина хранились и Данжо, и Сен-Симон. Судя по всему, поэт понимал цену первого и предпочитал второго. Смирнова-Россет в воспоминаниях несколько раз отмечала, что Пушкин советовал ей писать свои мемуары в духе Сен-Симона. Данжо упоминается только один раз, в приведенной пушкинской фразе. О смысле её велась длительная полемика. О ней рассказывается в статье. Л.В. Крестовой. «Почему Пушкин называл себя русским Данжо? вопросу об истолковании ''Дневника'')».  (Пушкин. Исследования и материалы. Т.4, 1962). Крестова как бы подводила итог всем спорам, формулируя истину в последней инстанции. Она утверждала, что Данжо воспринимался Пушкином, как писатель-обличитель, объективно показавший разврат двора и высшего духовенства. Сам Пушкин, по мнению Крестовой, вслед за Данжо, в своем «Дневнике» намеривался стать таким же обличителем, выражая ненависть к абсолютистскому строю, отмечая «темные стороны придворной жизни“, “бедственное положение народных масс»; он выступает как «сатирик-обличитель», создает образ императора, «ограниченного, развратного, грубого, невысокой культуры мелочного человека».

 

      Более подробно и содержательно «Дневник» Пушкина, полемика, связанная с ним, проанализированы Я.Л. Левкович ( «Последний дневник»// «Автобиографическая проза и письма Пушкина»). Левкович дает подробный обзор высказываний в связи с затронутой ею темой, детально останавливается на содержании «Дневника», избегая прямолинейного толкования Крестовой. Но все же она считает, что Крестова внесла «Ясность в истолкование записи Пушкина» о русском Данжо, «летописца и обличителя придворных нравов».  По моему мнению, такая трактовка «Дневника» не соответствует действительности. Думается, упоминание Данжо имеет иной смысл. Задачу прямого обличения самодержавия, скрытой сатиры на царя поэт перед собой не ставил. Он просто, в интимном дневнике, не предназначенном для печати, записывал для себя свои впечатления о придворной жизни, отлично понимая, чего от него хотят, делая, камер-юнкером; не только для того, чтобы его жена танцевала в Аничковом; самого Пушкина надеялись превратить в придворного летописца, в русского Данжо. Имя последнего в применении к себе звучит у великого русского поэта с некоторой долей ирониеи и самоиронии.    Пушкин якобы соглашается с навязанным ему амплуа, собираясь не стать Данжо, а играть его роль, которая ему не очень по нутру. В жизни и творчестве поэта ролевая игра имела большое значение (см. Л.И.Вольперт «Пушкин в роли Пушкина» и «Пушкинская Франция»). Без учета игры непонятен «Дневник» — текст игровой. В нем нарочито акцентируются мелочные, малозначительные события, но его автор сообщает и факты с иносказательным подтекстом: о безумной ревности Безобразова (жена его была любовницей царя), о получении Николаем известия о казни декабристов. В дневнике многократно упоминается бедность, нищета народа, противопоставленная непомерной роскоши, огромным тратам богачей. Иронически, довольно подробно рассказывает Пушкин о праздновании совершеннолетия наследника, многократно упоминает он о своем неумении приспособиться к придворному этикету, нелепому и тягостному для него. Многое ему интересно: встречи со Сперанским, рассказы того о временах Александра. Для Пушкина важны исторические сведения: об императоре Павле, его убийстве, об Екатерине П, её любовниках: «Конец ее царствования был отвратителен». Упоминается об Аракчееве, его смерти, об отношении к нему Николая 1. Несколько записей посвящены открытию Александровской колонны: Пушкин уехал из Петербурга, чтобы не присутствовать на связанной с этим событием церемонии; он считал, что «Церковь, а при ней школа, полезнее колонны с орлом и с длинной надписью, которую безграмотный мужик наш долго еще не разберет». Окончание дневника  (февраль 1835 г.) –  резкая критика Уварова и Дундукова-Корсакова, усиления цензурных придирок: «Времена Красовского возвратились».

     Анализ «Дневника» Пушкина не является моей задачей (для этого следовало бы писать  особую статью). Мне хотелось лишь отметить, что Пушкин, создавая его, использует различные краски, а не только черную, обличителную, как старались доказать его исследователи, в первую очередь Крестова. Для роли, играемой Пушкином,  панегирическое стихотворение, адресованное царю, было вполне уместно.

 

      Для неё немалое значение имела и сатира, ирония, мистификация.  При этом возникала  тема Державина. Не исключено, что Пушкин в стихотворении «С Гомером…» в какой-то степени, как и Гоголь, ориентировался на «Оду к Фелице». Ее мотивы, возможно, как-то    преломлялись в  сознании Пушкина ( «роза алая» – «роза без шипов», дважды появляющаяся в оде Державина; обращения к народному лубку – у Пушкина «Вослед Бовы иль Еруслана», у Державина – «Полкана и Бову читаю»; в обоих случаях лубок противопоставляется: у Пушкина «пышным играм Мельпомены», у Державина – Библии, при чтении которой автор-повествователь засыпает). Пушкин как бы угадывает будущее обращение Гоголя к традиции Державина при толковании им стихотворения «С Гомером…». Но Гоголь рассматривает традицию, мотив любви к царю всерьез, Пушкин же в духе ролевой игры, с некоторой долей иронии и мистификации, переключаясь затем на высокий библейский стиль при создании образа истинного поэта, пророка, Моисея.  Кстати, Пушкин, как и Державин в «Оде к Фелице», тоже не выделяет себя из круга лиц, противопоставленных воспеваемому адресату

    Нечто сходное можно уловить в неоконченной иронической поэме «Езерский», с явно автобиографическим подтекстом. Езерский – сосед автора, который  собирается воспеть его в оде, ссылаясь на авторитет Державина:

                         

                         Державин двух своих соседов

                          И смерть Мещерского воспел;

                          Поэт Фелицы быть умел

                          Певцом их свадеб, их обедов.

   

Сопоставление дается в ключе самоиронии, но связано с верным пониманием Державина, который не сводится к воспеванию Фелицы. В том же духе поэт возражает на будущие упреки: 

 

                        Заметят мне, что есть же разность

                        Между Державиным и мной

                        <…>Что князь Мещерский был сенатор,

                        А не коллежский регистратор

 

      В то же время мотив Державина как бы подготавливает две предпоследние строфы, ХШ и Х1У. В них тон резко меняется, происходит переключение. Если ранее, и в Езерском, и в  авторе  лишь просвечивались черты самого Пушкина, то в предпоследних строфах, выдержанных в высоком стиле, автобиографичность вполне ясна: речь идет о роли поэта, сравниваемого с ветром, с орлом, с любовью Дездемоны:

                    

                   Затем, что ветру и орлу

                    И сердцу девы нет закона.

                    Гордись: таков и ты поэт,

                    И для тебя условий нет

 

            Приведенные строфы органично входят в круг пушкинских стихотворений, связанных друг с другом, создают один образ. В них часто используются реминисценции из Библии, высокий стиль: «Пока не требует поэта…» ( «божественный глагол»), «Эхо» ( «таков и ты поэт»), «Орион» ( «я песни прежние пою»). «На перевод ''Илиады''» ( «звук божественной эллинской речи/ Старца великого тень…»), «Пророк» ( «голос божий мне воззвал <..> исполнись волею моей и, обходя моря и земли, глаголом жги сердца людей»), «Я памятник себе воздвиг…» ( «веленью божию, о муза, будь послушна»).  В них звучит мотив верности высокому поэтическому служению и гордость им. Автор создает как бы цепочку: Бог – Пророк – Поэт-Творец (Гомер, можно было бы назвать и Шекспира, Гете- ПР). В этот комплекс  естественно входит и стихотворение «С Гомером…». Oно – панегирик, не Николаю, не Гнедичу. В нем, возможно, присутствует и мистификация: кому оно посвящено? Императору, Гнедичу, кому-либо    еще? Хороший вопрос для потомков.

 

   Адресатом названных выше стихов является Истинный поэт, Пророк,   послушный только воле Бога, народный, всеслышащий, всевидящий, всемирно отзывчивый, жгущий божественным глаголом сердца людей. Моисей с божественными скрижалями, библейский дух, высокий стиль в одном из них вполне уместен. В России таким поэтом, которому и посвящено в конечном итоге стихотворение «С Гомером…», был только сам Пушкин, что он, конечно, хорошо понимал.  Первая же строчка могла быть ориентирована и на послание Гнедичу, и на оду Николаю, что не так важно. 

 

   Приведенные выше  рассуждения – гипотеза, по моему мнению, кое-что объясняющая, не только в вопросе об адресате стихотворения. Полагаю, что в любом случае спор о том, кому оно посвящено, когда написано следовало бы прекратить, если не появятся новые документальные свидетельства; в будущих изданиях стихотворение печатать без названия, в том виде, в котором оно сохранилось в бумагах Пушкина оглавлении – по первой строчке); датировать его 1834 годом (или публиковать без даты); в примечаниях сообщать о  версиях его адресата и печатать строчки, обнаруженные позднее. Понимаю, что мои пожелания вряд ли будут выполнены.

 

НАВЕРХ

ЧИТАТЬ ДАЛЬШЕ