П.С. Рейфман

Из истории русской, советской и постсоветской цензуры

Архив сайта

Главная Часть I. Рoссийская цензура Глава 4, часть 2

 

176  ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. ТЯГОСТНОЕ БЛАГОВОЛЕНИЕ. Часть вторая.

 

     Начало неприятностей. Чтение в Москве «Бориса Годунова», стихотворений. Письмо Бенкендорфа с выговором за неразрешенное чтение. История публикации  «Бориса Годунова». Роль Булгарина. Женитьба. Разрешение печатать «Годунова» «под личную ответственность». «Песни о Стеньке Разине», «Сцена из Фауста», виньетка к «Цыганам». Использование имени царя для давления на цензуру. Расследование по поводу отрывка из стихотворения «Андрей Шенье». Дело о «Гавриилиаде».Самовольное путешествие Пушкина на Кавказ. Просьба о заграничных поездках (Франция, Италия, Китай). Выполнение придворных обязанностей. Отражение в дневнике и в письмах недовольства поэта формальностями службы при дворе. Перехваченное полицией письмо к жене, негодование Пушкина. Просьба об отставке. Недовольство царя. Роль Жуковского в урегулировании конфликта. Материальные трудности. Денежные пособия Николая. Стихотворения «Анчар», «Бог помочь вам, друзья мои». Обострение отношений с Уваровым, придирки к поэме «Анджело». Запрещение поэмы «Медный всадник». Пушкин и периодические издания. Сотрудничество в «Литературной газете». Редактирование «Современника», отношения с цензурой. Публикация стихотворения «На выздоровление Лукулла», эпиграммы. Дуэль и смерть Пушкина. Посмертная оценка его Николаем. Отклики печати на смерть Пушкина, реакция властей на такие отклики. Некоторые итоги: Пушкин и Чаадаев ( «Философическое письмо»).Юбилейные празднества 1881, 1937, 1999 гг.

 

  В первой части главы я говорил, в основном, о том, что условно можно бы назвать «сторона светлая». Во второй, тоже в основном, пойдет речь о «стороне темной». С некоторым нарушением хронологии: так как и во второй части иногда будет светлое, и в первой – было темное. Последнее начинается сразу после первой встречи с царем. Окрыленный свиданием, сразу же после него  (10 сентября 1826 г.) Пушкин читает в Москве «Бориса Годунова», у Веневитинова, в присутствии Вяземского, Соболевского, других. Бенкендорф узнал об этом и пишет ему 30 сентября. Уже здесь содержались упреки за чтение Пушкиным в Москве без разрешения царя своих стихотворений, «Бориса Годунова». Пушкин на письмо не отвечает чему Бенкендорф не привык), и шеф жандармов делает ему выговор в следующем письме (22 ноября): до него, Бенкендорфа, дошли слухи, что Пушкин читает свою трагедию, стихи; он просит сообщить, верно ли это; выражает уверенность, что Пушкин ценит снисхождение царя и будет стремиться показать себя «достойным оного». Бенкендорф напоминает, что новые произведения Пушкина, до печатания или распространения их в рукописи, необходимо представлять на просмотр царю. Любопытно, что здесь идет речь о распространении рукописей, чтении стихов, о чем при встрече с царем не говорилось. Бенкендорф отлично знал, что Пушкин читал «Годунова», но делал вид, что даже помыслить не может о таком нарушении царской воли. Когда позднее, в мае 1828 г. Бенкендорф пожаловался царю на чтение Пушкиным «Годунова», царь ответил: «Никто не запрещал Пушкину читать свои стихи друзьям», но далее добавил: «Я его единственный цензор. Впрочем, он это знает» (473). Но цензором хотел стать и Бенкендорф, вовсе не желавший ограничиваться ролью беспристрастного посредника. Царь делает вид, что не понимает этого, иногда выгораживает Пушкина, но Бенкендорфа не одергивает. Тот постепенно входит в роль цензора, гораздо более строгого и недоброжелательного, чем Николай. Пушкин вынужден отвечать на выговор Бенкендорфа. 29 ноября 1826 г., из Пскова, он пишет ответ шефу Ш Oтделения: оправдывается незнанием «хода деловых бумаг», тем, «что худо понял высочайшую волю государя», что «тронут до глубины сердца» письмом Бенкендорфа и «никто живее меня не чувствует милость и великодушие государя императора, также как снисходительную благосклонность Вашего превосходительства» (218). Поэт посылает  

177   Бенкендорфу рукопись «Бориса Годунова», «в том самом виде, как она была мною читана, дабы вы сами изволили видеть дух, в котором она сочинена». О том, что «не осмелился прежде сего представить ее глазам императора, намериваясь сперва выбросить некоторые непристойные выражения» (218). Здесь же Пушкин сообщает, что роздал несколько мелких своих сочинений в разные журналы, что попробует остановить их печатание, просит простить его «неумышленную вину“. Завершается письмо заверениями в благодарности, уважении, преданности и учтивейшей подписью: “ честь имею быть, милостивый государь, Вашего превосходительства всепокорнейший слуга». Всё это – чистая дипломатия. Неискренность письма совершенно ясна. После грубых «головомоек», устроенных Бенкендорфом Пушкину, об искренности и думать нельзя. Начинается регулярная переписка между Бенкендорфом и Пушкиным, игра в кошки-мышки.  В тот же день Пушкин посылает короткое письмо М.П.Погодину, прося остановить как можно скорее в московской цензуре все, что носит его имя: «такова воля высшего начальства» (курсив текста -ПР). Здесь же Пушкин выражает сожаление, что он пока не может участвовать в журнале Погодина ( «Московском вестнике» — ПР).

 

  Отклик на выговоры Бенкендорфа находим и в письме С.А. Соболевскому от 1 декабря 29 г.: «освобожденный от цензуры, я должен, однако ж, прежде чем что-нибудь   напечатать, представить оное выше; хотя бы безделицу. Мне уже (очень мило, очень учтиво) вымыли голову». Сообщив, что он в точности выполняет высшую волю, Пушкин упоминает о письме Погодину, где он просит задержать в цензуре свои произведения.

    Но вернемся к «Годунову». Получив его рукопись и письмо Пушкина от 29 ноября 1826 г., Бенкендор передает их царю, который возвращает рукопись с записочкой, что очарован слогом письма Пушкина и с большим любопытством прочтет его сочинения. Однако, «Бориса Годунова» он не торопится читать. Царь предлагает Бенкендорфу поручить кому-либо   из литераторов сделать краткий пересказ трагедии, кому-нибудь   верному, чтоб сочинение не распространялось (Лемк474). Не исключено, что поручение Николая в какой-то степени вызвано и неуверенностью его в возможном качестве своего первого цензорского отзыва, если он будет самостоятельным. Тем же могло определяться указание: поручить кому-нибудь   верному (не хотелось, чтобы стало известным, что не сам император составлял отзыв). Может быть, подобных опасений и не было, и царю было просто лень читать. Во всяком случае 9 декабря 1826 г. Бенкендорф уведомляет Пушкина о получении трагедии, передаче ее царю, просит прислать ему для той же цели и мелкие произведения его «блистательного пера» (474). Отзыв же о «Борисе Годунове», изложение его содержания, выписки из него Бенкендорф поручает Булгарину, самому «подходящему» для этой цели человеку. Следует, однако, помнить, что это происходит до полемики начала 1830-х гг, что Булгарин и Пушкин еще не враги. В начале 1824 г. Пушкин благодарит Булгарина за присылку «Северного архива», за «снисходительный отзыв» о «Бахчисарайском фонтане»; он просит опубликовать стихотворения «Элегия» и «Нереида», с похвалой отзывается о Булгарине: «Вы принадлежите к малому числу тех литераторов, коих порицания или похвалы могут быть и должны быть уважаемы». В конце 1827 г. Пушкин называет Булгарина «любезнейший», заверяет, что не забыл своего обещания: «Дельвиг и я непременно явимся к Вам с повинным желудком сегодня <…> Голова и сердце мое давно Ваши». Видимо, речь идет о приглашении на обед (237). Всё так. Но следует помнить, что Булгарин в это время работает над романом «Дмитрий Самозванец» (1830), т.е. произведением на ту же тему, что и «Борис Годунов», и видит в Пушкине конкурента. Это не помешало Булгарину «позаимствовать» некоторые сцены из «Годунова». Когда Пушкин заметил плагиат и стал открыто говорить о нем, Булгарин 18 февраля 1830 г. обратился к Пушкину с письмом, уверяя, что он вообще не читал «Бориса Годунова» и знает о нем только понаслышке. Кроме того, по принципу сам дурак, он обвинил в плагиате Пушкина, напечатав рецензию на седьмую главу «Евгения Онегина», где утверждал, что Пушкин «взял обильную дань из „Горя от ума“ и, просим не  

178    прогневаться, из другой известной книги» (имеется в виду роман Булгарина «Иван Выжигин» .7.с691).

 

Не исключено, что Булгарин предполагал, какого рода отзыв ждет от него Бенкендорф. Была, вероятно, и зависть к тому благоволению, которое высказал Пушкину царь. Поэтому задача рецензента  сводилась к тому, чтобы помешать публикации «Бориса Годунова» (по крайней мере задержать её), сохраняя видимость объективности, не проявляя открыто недоброжелательства.

   С этой задачей Булгарин отлично справился. В приложениях Лемке приводит составленные для царя замечания Булгарина о      «Борисе Годунове». В них отмечается, что дух сочинения в целом монархический, нигде не введены мечты о свободе, как в других произведениях Пушкина (не забыл упомянуть об этом- ПР). Литературные же достоинства трагедии ниже, чем он, Булгарин, ожидал. В ней ряд живых сцен Чудовом монастыре, в корчме), но нет ничего, что бы показывало сильные порывы чувства, пламенное поэтическое воображение. Всё сводится к подражанию, от первой сцены до последней. Нельзя даже сказать, что это – подражание Шекспиру, Гете или Шиллеру, у которых всегда есть связь и целое. У Пушкина же - подражание, напоминающее Вальтер Скотта. Трагедия кажется собранием листов, вырванных из Вальтер Скотта. Некоторые выражения необходимо исключить, их нельзя произнести даже в благопристойном трактире (например, речь Маржерета). Человек с малейшим вкусом и тактом не решился бы их представить публике. Прекрасных стихов и тирад мало.

 

   Далее идут  «Отдельные замечания»: отмечается сцена с юродивым, слова о царе Ироде; люди плачут, не зная о чем, прося Годунова принять венец; упоминается и лук, которым трут глаза, чтоб вызвать слезы. Булгарин предлагает смягчить сцену в корчме, где монахи даны в слишком развратном виде. Он считает, что монахов вообще нельзя изображать на сцене: хотя приверженность к вере – характерная черта народа, в нем нет уважения к духовному званию, так что изображение патриарха и монахов не производит дурного впечатления. Булгарин предлагает выбросить весь монолог Бориса, упоминание об Юрьеве дне. Кроме этих поправок, по словам Булгарина, не имеется препятствий к печатанью пьесы, но играть ее не возможно и не должно.

  Затем следует изложение содержания «Годунова», перечень действующих лиц. Последняя сцена Булгариным не акцентируется. О ней лишь несколько слов: «Провозглашение царем Дмитрия». Потом даются выписки, на которые, с точки зрения Булгарина, следует обратить внимание: французские слова- ругательства Маржерета, сцена Бориса и юродивого, отрывки из монолога Бориса ( «Лишь строгостью<…> тебе не будет хуже»); сцена, когда народ просит Бориса на царство ( «то ведают бояре…), отрывки из сцены в корчме („нужна не водка, а молодка“), сцена с Пушкиным („Такой грозе, что вряд царю Борису <…> Юрьев день, так и пойдет потеха“). Булгарин старается казаться объективным, но сущность его отзыва явно недоброжелательная. И этот отзыв в значительной степени определил мнение царя, дальнейшую судьбу „Бориса Годунова“.

 

     Через несколько дней после получения отзыва Булгарина Бенкендорф передает его царю („Замечания на комедию о Царе Борисе и о Гришке Отрепьеве и выписки из „Бориса Годунова““). Одновременно поданы рукопись „Бориса Годунова“ и записка Пушкина „О народном воспитании“. Всё это сопровождается докладной запиской Бенкендорфа: пьеса не годится к представлению на сцене, но с немногими изменениями ее можно напечатать; если царь прикажет, то он, Бенкендорф, вернет пьесу Пушкину и сообщит ему замечания, помеченные в выписке, предупредив, чтоб сохранил у себя копию и чтоб знал, „что он должен быть настороже“ (Лемке474). Т.е. отзыв царя сперва составлен Булгариным, а затем доходит до императора в изложении такого знатока литературы, как Бенкендорф. В вежливой форме („если царь прикажет“) Бенкендорф подсказывает Николаю, как ему поступить в отношении „Бориса Годунова“ (передать Пушкину от имени царя замечания Булгарина и угрозу „быть настороже“).

  179    Ориентированный подобным образом, Николай следует по предложенному пути. Ознакомившись с «Годуновым» он отмечает несколько сцен красным карандашом, на «Замечаниях» же пишет: «Я считаю, что цель г. Пушкина была бы выполнена, если бы с нужным очищением переделал комедию свою в историческую повесть или роман наподобие Вальтера Скота» (Лемке- 475).

      14 декабря 1826 г. Бенкендорф уведомляет Пушкина о мнении царя, добавив, что тот прочел трагедию с большим удовольствием. Одновременно передается совет императора о переделке «Годунова» в роман «наподобие Вальтер Скотта». Естественно, Бенкендорф и намеком не упоминает, что совет царя по сути принадлежит не ему, а Булгарину. Пушкин отвечает на письмо 3 января 1827 г. Он благодарит Бенкендорфа за передачу «всемилостевейшего отзыва его величества», целиком соглашается с ним, с тем, что его произведение более сбивается на роман, нежели на трагедию, «как государь император изволил заметить»; одновременно он выражает сожаление, что «не в силах уже переделать мною однажды написанное». Ответ вежливый, но полный достоинства, выражающий несогласие с мнением высочайшего покровителя и цензора.

 

История с публикацией «Годунова» затягивается на длительное время. 20 июля 1829 г. Плетнев передает фон Фоку два рукописных экземпляра «Годунова», чтоб показать, что исправления, требуемые царем, сделаны. Ш Отделение только 30 августа делает всеподданнейший доклад, в котором отмечается, что, несмотря на волю царя, «Годунов» остался драматическим произведением. Сам же исправленный текст трагедии, видимо, царю не послан (решили ограничиться изложением собственного мнения!? -ПР). Однако, Николай потребовал прислать текст для прочтения. Пришлось выполнить волю императора. 10 октября 1829 г. Бенкендорф посылает Пушкину прочитанный царем экземпляр «Годунова» и излагает своими словами высочайшее решение: на публикацию пьесы соизволения не последовало; велено возвратить ее Пушкину, чтобы тот исправил слишком тривиальные места; тогда он, Бенкендорф, вновь доложит о «Годунове» государю.

          В письме Бенкендорфу от 7 января 1830 г., где шла речь о возможности поездки во Францию, Италию или Китай чем ниже), вновь затрагивается вопрос о «Борисе Годунове»: «В мое отсутствие г-н Жуковский хотел напечатать мою трагедию, но не получил на то формального разрешения. Ввиду отсутствия у меня состояния, мне было бы затруднительно лишиться полутора десятков тысяч рублей, которые может мне доставить моя трагедия, и было бы прискорбно отказаться от напечатания сочинения, которое я долго обдумывал и которым наиболее удовлетворен» (806). В ответ Бенкендорф вновь просит (требует) переменить некоторые «тривиальные места» и обещает представить царю «Годунова».

 

  И лишь весной 1830 г. Пушкин получает разрешение печатать трагедию. Для этого потребовались чрезвычайные события. 16 апреля 1830 г. Пушкин пишет Бенкендорфу, что со смущением вынужден обратиться к нему по личным обстоятельствам: он женится на Гончаровой, получил согласие ее и ее матери, но ему высказаны два возражения: «мое имущественное состояние и мое положение относительно правительства»; в ответ на первое мог бы ответить, что оно достаточно, «благодаря его величеству, который дал мне возможность достойно жить своим трудом»; положение же относительно правительства, «я не мог скрыть»  «ложно и сомнительно». Далее Пушкин напоминает о своей жизни, о том, что в 1824 г. он «исключен из службы <…> и это клеймо на мне осталось». Поэт говорит о том, что ныне, несмотря на желанье, ему было бы тягостно вернуться на службу: он не может принять должность, которую мог бы занять по своему чину (10 класса, чин, полученный по окончанию Лицея, в 1817 г.): такая служба отвлекала бы его от литературных занятий, дающих средства для жизни, доставила бы лишь бесцельные и бесполезные неприятности. Гончарова «боится отдать дочь за человека, который имел бы несчастье быть на дурном счету у государя»  (813). «Счастье мое зависит от одного благосклонного слова того, к кому я и так уже питаю искреннюю и безграничную

180   преданность и благодарность». Разрешение напечатать «Годунова» приводится Пушкиным как одно из существенных обстоятельств, способствующих устранению помех к его браку. Поэт напоминает Бенкендорфу историю с публикацией его трагедии, с 1826 года: «Государь, соблаговолив прочесть ее, сделал мне несколько замечаний о местах слишком вольных, и я должен был признать, что его величество был как нельзя более прав». Отпустив комплимент своему венценосному читателю, Пушкин, по сути, вступает с ним в полемику: «Его внимание привлекли два или три места, потому. что они, казалось, являлись намеком на события, в то время еще недавние (декабрьское восстание — ПР); перечитывая теперь эти места, я сомневаюсь, чтобы их можно было истолковать в таком смысле. Все смуты похожи одна на другую. Драматический писатель не может нести ответственности за слова, которые он влагает в уста исторических личностей. Он должен заставить их говорить в соответствии с установленным их характером. Поэтому надлежит обращать внимание лишь на дух, в каком задумано все сочинение, на то впечатление, которое оно должно произвести. Моя трагедия – произведение вполне искреннее, и я по совести не могу вычеркнуть того, что мне представляется существенным». Пушкин понимает, что вступает в весьма опасный спор. Он умоляет царя  «простить мне смелость моих возражений». По словам поэта, он до сих пор упорно отказывался от всех предложений издателей, касающихся «Годунова», «почитал за счастье приносить эту молчаливую жертву высочайшей воле», но нынешними обстоятельствами .е. женитьбой -ПР) «вынужден умолять его величество развязать мне руки и дозволить мне напечатать трагедию в том виде, как я считаю нужным»; «хотя я ничем не мог заслужить благодеяний государя, я все же надеюсь на него и не перестаю в него верить». Пушкин просит Бенкендорфа сохранить его обращение в тайне (814)

 

  . Чрезвычайно важное письмо, в примечаниях к 10-томнику никак не прокомментированное. В связи с ним возникают некоторые размышления. Обычно считается, что Николай согласился с предложением Булгарина переделать драму в роман в духе Вальтер Скотта. Любопытно, знал ли царь, что автором отзыва является именно Булгарин. Николай вполне мог поинтересоваться этим вопросом. А к Булгарину царь относился без особого уважения и даже вступался за Пушкина в связи с нападками на «Онегина» в «Северной пчеле» (см. предыдущую главу). Почему же император столь безусловно принял его рекомендацию и так настаивал на её выполнении? И здесь возникает одно предположение: дело заключалось вовсе не только (может быть, и не столько) в высказанных требованиях, в том числе о переделке в духе романов Вальтер Скотта. Совсем не исключено, что читая «Бориса Годунова», даже с большим удовольствием чем говорится в письме Бенкендорфа Пушкину), царь обратил внимание на некоторые аналогии с современными событиями, которые могли возникнуть у читателей.   Не исключено, что император оказался более прозорливым цензором, чем кажется на первый взгляд. Не случайно, в цитированном выше письме Бенкендорфу от 16 апреля Пушкин ссылается на два-три места, которые могли показаться царю намеком на современные события, о переделке же в роман Пушкин вообще не упоминает

  Напомним, что еще в начале ноября 1825 г., сразу после окончания «Бориса Годунова», Пушкин писал Вяземскому: «Жуковский говорит, что царь меня простит за трагедию – навряд, мой милый. Хотя она и в хорошем духе написана, да никак не мог упрятать всех моих ушей под колпак юродивого. Торчат!». «Колпак юродивого» – из сцены «Площадь перед собором в Москве». Николка — железный колпак, юродивый, говорит Годунову: «Вели их зарезать, как зарезал ты маленького царевича». И далее: «нельзя молиться за царя Ирода – Богородица не велит». «Годунов» и на самом деле написан «в хорошем духе». Никаких прямых или скрытых аналогий с современностью в нем не было. А всё же… Не случайно, через много десятилетий против постановки оперы Мусоргского «Борис Годунов» решительно возражал Сталин, тоже умеющий уловить скрытую крамолу.

181     Наконец «Годунов», после многолетних проволочек, был разрешен. Бенкендорф сообщает об этом Пушкину: «Государь император разрешил вам напечатать ее под вашей личной ответственностью» (502). Предлагает явиться к фон-Фоку и взять у него письменное дозволение. Царь согласился с просьбой Пушкина «развязать ему руки». И дело, возможно, не только в том, что к этому побудила его предстоящая женитьба Пушкина. Не исключено, что царь согласился с доводами автора (прошел ряд лет после воцарения Николая и восстания декабристов: возможные аналогии потеряли свою остроту). Императору могла понравиться та смелость и достоинство, с которым Пушкин защищал свое мнение (как и при первой встрече). Император, не очень то разбиравшийся в литературе, в данном случае оказался более снисходительным читателем, чем Булгарин и его покровитель, шеф Ш Отделения Бенкендорф.

 

          Было и другое. Как раз в это время пик увлечения Пушкина Шекспиром. Оно отражено, в частности, в письме Н.Н.Раевскому-сыну конца июля 1825 г. Здесь высказана восхищенная оценка Шекспира: «но до чего изумителен Шекспир! Не могу прийти в себя». И далее: «Вспомните Шекспира. Читайте Шекспира…». Здесь же и о  «Борисе Годунове». Речь идет про обрисовку у Шекспира характеров, сложных и многосторонних, не похожих на однолинейных персонажей Байрона -трагика. Но для Пушкина важно и другое – масштаб страстей шекспировских персонажей. Приведу цитату из статьи В.Ходасевича, цитируемую исследователем Н.Эйдельманом ( «Первый декабрист».М.,1990,с.292-93): «Того, что в литературе зовется ''действием'', в этих событиях с избытком хватило бы на несколько драматических хроник, превосходящих шекспировские по внешнему размаху и внутреннему содержанию. Историку этой эпохи жизнь не поскупилась доставить неслыханное количество самого эффектного материала, каким обычно пользуются драматурги. Тут есть рождения принцев, коронования императоров, их мирные кончины, их свержения, заточения, убиения, их раскрашенные трупы, их призраки, есть гроб одного из них, извлеченный из земли через 34 года и вознесенный на катафалк рядом с гробом неверной его жены; есть тайные браки, любовные придворные интриги <…> есть тоскующие принцессы, пленные короли, лукавые царедворцы<…> есть огромные массы статистов<…> С ними врываются на подмостки отзвуки колоссальных событий, совершающихся за сценой: войн, мятежей, пожаров. Очень возможно, что упорное стремление к созданию исторической трагедии большого стиля, идущее от Ломоносова и Сумарокова через Державина, Озерова и Княжнина до Пушкина, объясняется не только влиянием чисто литературных обстоятельств, но и реальными переживаниями эпохи, столь насыщенной драматургическим материалом». В перечислении Ходасевича присутствуют намеки и на Петра Ш, на Екатерину П, на Павла. Приводится даже план трагедии из трех актов, которую можно было бы назвать «Павел». Эйдельман считает, что к этим трем актам можно было бы приписать четвертый, «в котором династическая коллизия еще раз дана в новой своеобразной комбинации (Александр, Константин, Николай) <…> Сквозь эти мотивы, сложнейше переплетаясь с ними, сквозной нитью пропущена душевная драма Александра 1». Все эти размышления, написанные через многие десятилетия после создания «Бориса Годунова», нельзя не учитывать, читая слова Пушкина в письме Вяземскому о том, что царь «навряд» ли простит его за «Годунова». Николаю 1 ворошить давние исторические события, особенно в обстановке второй половины 20-х годов, могло показаться неуместным.

 

  Здесь, пожалуй, надо затронуть, хотя бы кратко, один существенный вопрос. Проблема смены верховной власти, законно, незаконно, преступно, российской, и не российской всегда интересовала Пушкина. К ней поэт  обращался на всем протяжении своего творчества. Она возникает в оде «Вольность» (мотивы французской революции, Наполеона, убийства Павла). Шекспировская постановка этой проблемы, его оценка-суд над историей приводит к новому повороту ее у Пушкина, к введению в нее мотива народа, к созданию многосторонних шекспировских характеров, что отразилось в «Годунове».

182     Затем «Андрей Шенье», раздумья о восстании декабристов, «История пугачевского бунта», «Капитанская дочка», «Анджело», замысел сочинения о французской революции и пр. Проблема ставилась не в политическом и социальном аспекте, а в философско-этическом. Она не являлась прямой критикой существующего. И все же была неприятна для властей, в эпоху Николая 1, особенно в первые годы его царствования. Это, вероятно, и было главной причиной долгих мытарств с разрешением «Бориса Годунова».

 Но вернемся к письму Бенкендорфа. 28 апреля 1830 г, Отвечая на строки из письма Пушкина от 16 апреля о ложности его положения  «относительно правительства»,     Бенкендорф подтверждал благожелательное отношение к Пушкину царя, писал о том, что полиция никогда не получала приказа наблюдать за ним, что сам он давал советы как друг, а не как управляющий Ш Отделения, что царь поручил ему наблюдать за Пушкиным, давать ему советы не как шефу жандармов, а как доверенному человеку. Письмо насквозь лживое, лицемерное, но все же цель его (успокоить мать будущей жены поэта) была достигнута. Николай не был противником брака Пушкина.

 

    Не позднее 5 мая 1830 г. письмо Пушкина Плетневу: «Милый! Победа! Царь позволяет мне печатать „Годунова“ в первобытной красоте». «Руки чешутся, хочется раздавить Булгарина. Но прилично ли мне, Александру Пушкину, являясь перед Россией с „Борисом Годуновым“, заговорить о Фадее Булгарине?» (287-8). 7 мая 1830 г. Пушкин благодарит Бенкендорфа за разрешение «Годунова»: «Лишь представительству вашего превосходительства обязан я новой милостью, дарованной мне государем <…> В глубине души я всегда в должной мере ценил благожелательность, смею сказать, чисто отеческую, которую проявлял ко мне его величество; я никогда не истолковывал в дурную сторону внимания, которое вам угодно были всегда мне оказывать» (817). Ложь в ответ на ложь. С примесью скрытой иронии. Но и с торжеством победителя. И характерно, что в это время, говоря о разрешении «Годунова», Пушкин упоминает о желании «раздавить Булгарина».

  После этого, до середины июля1830 г., Пушкин и Бенкендорф не переписывались, хотя, вероятно, встречались и разговаривали. 15 июля 1830 г. Пушкин пишет записку Бенкендорфу: о том, что его трогает заботливость императора, тяготит бездействие; а нынешний чин, с которым он вышел из лицея, препятствует служебному поприщу; поэт сообщает о желании заниматься историческими поисками в архивах и библиотеках, написать историю Петра 1 и его приемников, до Петра Ш. Бенкендорф передает записку царю, оба довольны, видят в ней знак сближения Пушкина со взглядами «вполне благонамеренными» (Лемке506.Провер.).

                  В конце декабря 1830 г. «Годунов» вышел в свет и представлен царю. 9 января 1831 г. Бенкендорф пишет Пушкину, что царь повелел сообщить, что прочитал «Годунова»  «с особенным удовольствием» черновике, который правил Николай, одобрение выражено сильнее: «с великим удовольствием». Бенкендорф и здесь счел возможным отредактировать царя, уменьшив похвалу). 18 января 1831 г. в письме Бенкендорфу Пушкин выражает благодарность за благосклонный отзыв царя о «Годунове» и добавляет: трагедия обязана своим появлением не только частному покровительству, «которым удостоил меня государь, но и свободе, смело дарованной монархом писателям русским в такое время и в таких обстоятельствах, когда всякое другое правительство старалось бы стеснить и оковать книгопечатание». Пушкин благодарит и Бенкендорфа, как «голос высочайшего благоволения и как человека, принимавшего всегда во мне столь снисходительное участие» (333-4). Благодарность вряд ли искренняя, но удовлетворение не наигранное: цель достигнута.

 

   Никитенко писал в дневнике, что у Жуковского видел рукопись «Бориса Годунова» с цензурной правкой царя. Там многое вычеркнуто. Вот почему, по мнению Никитенко, напечатанный текст «Годунова» кажется неполным, с пробелами, позволяющими некоторым критикам говорить, что трагедия – только собрание отрывков, соединенных воедино (499). Утверждение сомнительное, но отражающее толки о «Годунове». Хотя

183   возможно, что Жуковский, под наблюдением которого печатался текст «Годунова», сделал в нем какие -то сокращения и переделки цензурного порядка.

 Но вернемся к прошлому. 3 января 27 г., в письме, где речь идет о чтении «Годунова», Пушкин обещает выслать Бенкендорфу, согласно его приказанию, мелкие свои стихотворения. В феврале 1827 г. Дельвиг, по поручению Пушкина, передает Бенкендорфу поэму «Цыганы», два отрывка из 3 главы «Онегина», стихотворения «19 октября 1827», «К ***», с просьбой скорее решить, можно ли их печатать. Присланное поручено кому-то   в Ш Отделении для оценки. Получен положительный отзыв о поэме «Цыганы»: в литературном отношении она – лучшее произведение Пушкина, в роде Байрона. С похвалой рецензент отзывается и о других присланных произведениях (480).

  Бенкендорф и здесь нашел к чему прицепиться. 4 марта он сообщает Пушкину о благожелательном отзыве, отмечая свое недовольство и удивление: Пушкин доставил стихотворения не сам, а поручил это дело посреднику .е. Дельвигу; еще одна мелкая придирка). Сообщая о том, что вручил эти сочинения царю, Бенкендорф останавливается на коротком стихотворении «19 октября 1827» ( «Бог помочь вам, друзья мои»). Последняя строфа (из четырех) вызывают недовольство Бенкендорфа:

 

                Бог помочь вам, друзья мои,

                И в бурях, и в житейском горе,

                В краю чужом, в пустынном море,

                И в мрачных пропастях земли

                                  .3 с. 35).

 

По поводу ее Бенкендорф замечает, что не нужно говорить о своей опале; автор не подвергался ей, а был «милостиво и отечески оштрафован – за такие проступки, за которые в других государствах подвергнули бы суду и жестокому наказанию». Между тем об опале поэта в строке не упоминается. Но в ней содержится скрытое обращение к друзьям-декабристам. Оценщик был бдительным. Оно не ускользнуло от его внимания. Недоволен Бенкендорф и тем, что проставленные инициалы в стихотворении могут подать повод к «невыгодным толкованиям и заключениям». Стихотворение было напечатано только в 1830 г., в журнале «Славянин» (481)..           Приходилось вновь оправдываться. 22 марта 1827 г, отвечая на письмо Бенкендорфа, Пушкин объясняет, что посланные стихи давно были переданы Дельвигу, предназначались для альманаха «Северные цветы»; вследствие высочайшей воли пришлось остановить их печатанье, поэтому Дельвигу, у которого они находились, поручено было доставить стихи Бенкендорфу. Пушкин благодарит за замечание о стихотворении «19 октября», соглашаясь, что заглавные буквы имен и всё, что может дать повод «к невыгодным для меня заключениям и толкованиям», должно быть исключено. Медлительность же ответа в этом приходилось извиняться) Пушкин объясняет тем, что последнее письмо Бенкендорфа ошибочно послали в Псков (так оказалось на самом деле).

  Позднее Пушкин пытался распространить и на другие свои произведения позволение царя печатать «Годунова» под авторскую ответственность. В середине октября 1831 г. он пишет Бенкендорфу, обращаясь с просьбой о дозволении издать особой книгой стихотворения, напечатанные за три последних года: «В 1829 г. Ваше высокопревосходительство изволили мне сообщить, что государю императору угодно было положиться на меня в издании моих сочинений. Высочайшая доверенность налагает на меня обязанность быть к самому себе строжайшим цензором, и после того было бы для меня нескромностию вновь подвергать мои сочинения собственному рассмотрению его императорского величества. Не позволите мне надеяться, что Ваше высокопревосходительство, по всегдашней ко мне благосклонности, удостоите меня предварительного разрешения?» (386). «При сем» Пушкин посылает письмо Погодина, с просьбой разрешить печатать его трагедии «Петр» и «Марфа Посадница». Разрешение

184     было дано. Видимо, Бенкендорфу было приятно, что обратились непосредственно к нему. Он ответил, что нет препятствий к печатанью, что ему всегда приятны сношения с Пушкиным по поводу его сочинений. Он предлагает и далее обращаться к нему, но напоминает, что право печатать под свою ответственность относится только к «Годунову», а вовсе не ко всем пушкинским сочинениям.

 

       24 апреля 1827 г. Пушкин просит Бенкендорфа разрешить ему приехать в Петербург по семейным обстоятельствам. Несмотря на высочайшее прощение, каждый шаг его находится под наблюдением, хотя официально под надзором он еще не состоит. В ответе Бенкендорфа сообщается, что царь на приезд согласен, но от себя шеф жандармов напоминает Пушкину, что тот дал слово вести себя благородно и пристойно. Бенкендорф пишет, что ему будет весьма приятно увидеться с Пушкиным в Петербурге: не столь дружеский, сколь многозначительный намек: следует отметиться (482).

    Итак, уже в первые два года милостивой высочайшей опеки (1826-1827) поэту пришлось отчитываться в каждом слове, в каждом поступке, просить разрешение по поводу каждого шага, что не могло не раздражать Пушкина, независимо от его политической позиции. Не случайно, перед отъездом из Москвы в Петербург, возникают мысли, похожие на те, который обдумывал Пушкин еще при Александре, в Михайловском. Так 18 мая 1827 г. сообщает он брату, Льву, в Тифлис, что едет в Петербург, а оттуда «или в чужие края“, т.е. в Европу, или восвояси, т.е. во Псков» новую ссылку -ПР).

         Приехав летом 1827 г. впервые после ссылки в Петербург, Пушкин понимал, что нужно явиться в Ш Отделение, заехал к Бенкендорфу, не застал его дома, вряд ли очень огорчился этим и решил ждать приглашения. Лишь 29 июня он отправляет короткое письмо Бенкендорфу, где сообщает, что был у него сразу по приезде, не застал дома, думал, что его потребуют, когда будет нужно, и потому не беспокоил Бенкендорфа. Теперь Пушкин просит аудиенции, когда и где тому будет угодно. Бенкендорф тоже не слишком торопился. Он отвечал только 5 июля: весьма рад свидеться на следующий день у него на квартире .е. 6 июля).

 

   В то же время, 30 июня 1827 г., Бенкендорф пишет в Москву генералу Волкову, что там вышли «Цыганы», виньетка которых заслуживает внимания. Просит узнать, кто ее выбрал, автор или типографщик; вряд ли она была взята случайно (виньетка – изображение кинжала, пронзающего Хартию, разорванной цепи, опрокинутого сосуда с разъяренной змеей, лавровой ветви; она многократно употреблялась типографщиками, в частности стояла на первой книге «Телескопа» на 1833 г.) (399) Гостеприимный хозяин готовился к свиданию с Пушкиным. Не получилось. 6 июля, как раз в день встречи, Волков ответил Бенкендорфу, что виньетку выбрал автор, отметив ее в книге образцов типографских шрифтов, что все в ней, по его (Волкова) мнению, соответствует сюжету поэмы, что виньетка из Парижа, имеется во многих типографиях. Петербургские типографщики несколько раз ее употребляли. Так что вероятная попытка подловить Пушкина, завести во время свидания разговор о виньетке, не увенчалась успехом. О чем говорили Пушкин и Бенкендорф не известно. Не исключено, что уже на встрече затрагивался вопрос о стихотворении «Андрей Шенье».

 

  Начинается новая история (См. деловые бумаги 3, 4). Вернее, она началась давно, но до поры в ход не пускалась. Еще осенью 1826 г., когда царь принимал Пушкина, и у него, и у Бенкендорфа имелись сведения о неблагонамеренности поэта. В августе 1826 г. к генералу тайной полиции Скобелеву агент Коноплев доставил стихи с заглавием «14 декабря», с подписью: А.Пушкин. Скобелев переслал их шефу жандармов, присоединив копию письма, которое Рылеев писал перед казнью и которое к стихам никакого отношения не имело. Стихи ходили по рукам между офицерами. Кто-то написал название «14-го декабря». Началось следствие, жандармская переписка. Сперва допросили прапорщика лейб-гвардии Молчанова. Тот отвечал, что с Пушкиным не знаком, а стихи получил от штабс-капитана егерского полка А.И. Алексеева. Арестовали и его (всё

185    происходило в Новгороде). Он никого не выдал (стихи, видимо, получил от дяди, Ф.Ф. Вигеля). Доложили царю. Тот повелел, чтобы обоих судили военным судом, с возможной поспешностью, не долее трех дней. Суд приговорил Алексеева к расстрелу. К счастью, генерал Потапов убедил высокое начальство, что дело не совсем ясно. Приговор не привели в исполнение, но несколько месяцев Алексеев провел в тюрьме, ожидая расстрела. Позднее его и еще двух офицеров разжаловали и отправили на Кавказ (Тыркова 229-31). Бенкендорф, имевший слабое представление о Пушкине до приезда того в Москву, запросил у Скобелева: «Какой это Пушкин, тот самый, который в Пскове, известный сочинитель вольных стихов?». Скобелев ответил: «Мне сказано, что тот, который писать подобные стихи имеет уже запрещение, но отослали его к отцу». Скобелев запамятовал, что с Пушкиным он уже встречался. Еще на юге, как военный полицеймейстер, он следил за Пушкиным. В одном из рапортов, перевирая цитаты из «Вольности», он писал: «пора сказанному вертопраху Пушкину запретить издавать развратные стихотворения. Если бы сочинитель этих вредных пасквилей в награду лишился нескольких клочков шкуры, было бы лучше». Скобелева перевели в Петербург, он стал комендантом Петропавловской крепости, где сидели декабристы.

 

      Дошла очередь до Пушкина. 13 января 1827 г. московский полицеймейстер Шульгин вызвал его и задал бессмысленный вопрос: «Вы писали известные стихи?» «Какие стихи?» – спросил Пушкин. Шульгин сам не знал, какие. Запросили Новгород. Оттуда прислали стихи в запечатанном конверте, с предписанием предъявить Пушкину, а по прочтении вновь запечатать двумя печатями, Пушкина и полицейской. Вновь 27 января вызвали Пушкина к полицеймейстеру. Пушкин прочел стихи, сделал мелкие исправления, признал, что автор он, но что написаны стихи гораздо ранее восстания «и без явной бессмыслицы никак не могут относиться к 14 декабря» 633).

 

   Дело о крамольных стихах было передано в суд, дошло до Сената. Длилось до конца 1827 г. (см т. 10. Деловые бумаги. 632-34). 29 июня 1827 г. Пушкин дает показания в суде. Поэт объяснил, что предъявленные ему стихи – это отрывок из его элегии «Андрей Шенье», что книжка стихов, включающая «Шенье», утверждена цензурой 8 октября 1825 г., т.е. до декабрьских событий. Никакого отношения к ним стихи, естественно, не имели, были написаны почти за год до восстания. Цензура пропустила элегию, разрешила включить ее в «Первое собрание стихотворений» Пушкина. Но 44 строчки, клеймящие якобинский террор, со слов «Приветствую тебя, мое светило» до «И буря мрачная минет», были цензурой запрещены. Они-то и оказались стихами, доставленными Скобелеву. В показании 29 июня 1827 г. Пушкин пишет: «Опять повторяю, что стихи, найденные у г. Алексеева, взятые из элегии „Андрей Шенье“, не пропущены цензурою и заменены точками в печатном подлиннике». Пушкин перечисляет темы, затронутые в найденном отрывке, указывает, что в нем идет речь о взятии Бастилии, о событиях французской революции: «Что же тут общего с несчастным бунтом 14 декабря, уничтоженным тремя выстрелами картечи и взятием под стражу всех заговорщиков?» 634). Решение суда: избавить Пушкина от суда и следствия, но предупредить, чтобы впредь не осмеливался выпускать в публику никаких, не пропущенных цензурой произведений, под опасением строгого взыскания (Лемке479). Государственный Совет согласился с этим решением, добавив, что поручено за Пушкиным иметь секретный надзор. Царь утвердил такое решение, но председатель Государственного Совета, кн. Кочубей, в официально утвержденном мнении Государственного Совета снял слова о надзоре, предложив просто уведомить о нем генерал-губернаторов. С Пушкина взята подписка, что он не будет ничего печатать без разрешения цензуры. Царь в данном случае, передав дело в суд, умыл руки. Совсем недавно, освободив поэта от обычной цензуры, решением суда возобновил ее опять, поставив по сути Пушкина под двойную цензуру. А ведь в данном случае было ясно, что Пушкин не виноват.

 

      В конце ноября от Пушкина потребовали объяснения, почему его стихи передаются из рук в руки.   «Стихотворение мое Андрей Шенье было всем известно вполне гораздо

186    прежде его напечатания, потому что я не думал делать из него тайну», – ответил Пушкин.

             На некоторое время наступает относительное затишье. Отправляются Бенкендорфу и утверждаются царем новые пушкинские произведения (20 июля 27 г. «Ангел», «Стансы», третья глава «Евгения Онегина», «Граф Нулин», «Отрывок из Фауста»; посланные тогда же «Песни о Стенке Разине» царем не утверждены). Ряд произведений отсылаются Дельвигу для «Северных цветов» (письмо Дельвигу от 31 июля 1827 г.). Хотя отношения с Булгариным еще внешне дипломатичные (вышеприведенное упоминание об обеде у Булгарина относится к ноябрю), пушкинская оценка его весьма отрицательна. В письме Дельвигу от 31 июля он призывает не печатать в «Северных цветах» воспоминания Булгарина «Вечер у Карамзина»: «Ей-Богу неприлично <…> Наше молчание о Карамзине и так неприлично; не Булгарину прерывать его. Это было б еще неприличнее» (233).

    31 августа 1827 г  Пушкин с радостью сообщает Погодину о разрешении царем «Сцены из Фауста»: «Победа, победа! „Фауста“ царь пропустил, кроме двух стихов» ( «Да модная болезнь, она Недавно нам подарена»). Из письма видно, что московская цензура не хотела пропускать «Сцену…». Пушкин просит Погодина показать его письмо цензору (Снегиреву), который «вопрошал нас, как мы смели представить пред очи его высокородия такие стихи!», посоветовать ему «впредь быть учтивее и снисходительнее»; если же московская цензура  «всё-таки будет упрямиться, то напишите мне, а я опять буду беспокоить государя императора всеподданнейшей просьбою и жалобами на неуважение высочайшей его воли» (234). Тому же Снегиреву Пушкин пишет 9 апреля 1829 г. короткую записку по поводу своего произведения для «Московского телеграфа» (возможно, об одной из эпиграмм на М.Т.Каченовского). Тон записки напоминает выговор начальника подчиненному и содержит неприкрытую угрозу пожаловаться в высокие инстанции: «Сделайте одолжение объяснить, на каком основании не пропускаете вы мною доставленное замечание в ''Московский телеграф''? Мне необходимо, чтоб оно было напечатано, и я принужден буду в случае отказа отнестись к высшему начальству вместе с жалобой на пристрастие не ведаю к кому».

 

          Около 17 декабря 27 г., посылая Погодину материал для «Московского вестника», Пушкин в конце письма замечает: «Я не лишен прав гражданства и могу быть цензирован нашею цензурою, если хочу, – а с каждым нравоучительным четверостишием я к высшему цензору не полезу – скажите это им» (239). Таким образом, двойная цензура, наряду с недостатками, давала и преимущества, возможность некоторого давления на обычную.

         1828 год также начинался благоприятно для Пушкина. Царь одобрил шестую главу «Евгения Онегина» и стихотворение «Друзьям», хотя не рекомендовал его публиковать. Он поручил Бенкендорфу сообщить об этом Пушкину. Тот благодарит 5 марта за присланное письмо: «Снисходительное одобрение есть лестнейшая для меня награда, и почитаю за счастие обязанность мою следовать высочайшему его соизволению». С этого же письма начинают упоминаться хлопоты Пушкина о зачислении его на военную службу, отправке на Кавказ, просьбы, чтобы Бенкендорф походатайствовал об этом, сообщил, как идут дела (см также письма 18 и 21 апреля 1828 г). Желания Пушкина не выполняются, и тогда он (21 апреля) просит разрешения шесть или семь месяцев провести в Париже. Последнюю просьбу Бенкендорф царю просто не передал. А далее Пушкину было уже не до Парижа. Летом 1828 г. начинается дело о «Гавриилиаде». (см. Никол. Жандарм 491-3).

     Поэма была найдена у штабс-капитана М.Ф. Митькова и началось следствие, к которому был привлечен Пушкин. Он не признает авторства. На вопросы следственной комиссии: 1) «вами ли писана поэма, известная под названием „Гавриилиада“?» 2) «В котором году сию поэму вы писали?» 3) «Имеете ли вы и ныне у себя экземпляр этой поэмы? – Если таковой находится, то представьте его» (759). 3-5 августа 1828 г. Пушкин

187   отвечает: «1.Не мною. 2. В первый раз видел я Гавриилиаду в Лицее в 15-м или 16-м году и переписал ее; не помню, куда дел ее, но с тех пор не видал ее. 3. Не имею» (635).

 

    19 августа по высочайшему повелению Пушкин вызван к санкт-петербургскому военному губернатору, где его спрашивали, от кого именно получил он «Гавриилиаду». Пришлось давать более подробное показание: «Рукопись ходила между офицерами Гусарского полку, но от кого из них именно я достал оную, я никак не упомню. Мой же список сжег я вероятно в 20-м году. Осмеливаюсь прибавить, что ни в одном из моих сочинений, даже из тех, в коих я наиболее раскаиваюсь, нет следов духа безверия или кощунства над религиею. Тем прискорбнее для меня мнение, приписывающее мне произведение столь жалкое и постыдное» (636). Как раз в это же время, 18 или 19 августа 1828 г., с Пушкина взята подписка, что он ничего не будет выпускать без обычной предварительной цензуры. Пушкин в ответ пишет Бенкендорфу письмо (не ранее 17 августа, черновое, видимо, не отосланное). Там идет речь о том, что по высочайшему повелению обер — полицеймейстер «требовал от меня подписки в том, что я впредь без предварительной обычной цензуры…<ничего не буду выпускать -ПР> Повинуюсь священной для меня воле; тем не менее прискорбна для меня сия мера. Государь император в минуту для меня незабвенную изволил освободить меня от цензуры, я дал честное слово государю, которому изменить я не могу, не говоря уже о чести дворянина, но и по глубокой, искренней моей привязанности к царю и человеку. Требование полицейской подписки унижает меня в собственных моих глазах, и я, твердо чувствую, того не заслуживаю, и дал бы в том честное мое слово, если б я смел еще надеяться, что оно имеет свою цену. Что касается до цензуры, если государю императору угодно уничтожить милость, мне оказанную, то, с горестью приемля знак царственного гнева, прошу Ваше превосходительство разрешить мне, как надлежит мне впредь поступать с моими сочинениями, которые, как Вам известно, составляют одно мое имущество» . 10. с..249). С Пушкина берется подписка «о ненаписании им впредь богохульных сочинений» (Лемке; также Делов. бумаги 6 и 7). Но он продолжает отрицать, что «Гавриилиада» написана им. В письме Вяземскому от 1 сентября 1828 г., в надежде, что письмо вскроют, выражая опасение о возможной своей судьбе, Пушкин называет мнимого автора, уже покойного князя Д.П.Горчакова, умершего в 1824 г.: «Ты зовешь меня в Пензу, а того и гляди, что я поеду далее: прямо, прямо на восток. Мне навязалась на шею преглупая шутка. До правительства дошла наконец ''Гавриилиада''; приписывают ее мне; донесли на меня, и я, вероятно, отвечу за чужие проказы, если кн. Дмитрий Горчаков не явится с того света отстаивать права на свою собственность. Это да будет между нами» (250). Тыркова высказывает предположение, что в письме Вяземскому ссылка на авторство умершего Горчакова дана из стремления избежать разногласия в показаниях, если Вяземского будут вызывать в комиссию.

 

      Получив 28 августа из комиссии письменные показания Пушкина с отрицанием авторства «Гавриилиады», царь написал на них: «Графу Толстому призвать к себе Пушкина и сказать ему моим именем, что, зная лично Пушкина, я его слову верю. Но желаю, чтобы он помог  правительству открыть, кто мог сочинить подобную мерзость и обидеть Пушкина, выпуская под его именем». В резолюции, конечно, присутствовал элемент провокации. Устраивался своеобразный экзамен Пушкину. Но отражалась и вера в его честность, в то, что, услышав царскую оценку: «я его слову верю», Пушкин не сможет более лгать. Это противоречило бы дворянской чести, да и человеческой тоже. Невозможно было на доверие не ответить доверием. Такая постановка вопроса подвергала экзамену и царя. После правдивого ответа Пушкина нельзя было его наказывать, поступить менее благородно, чем он. А наказывать, и весьма сурово, имелись все основания. Вспомним, что за одно сочувственное упоминание об афеизме Пушкина отправили в ссылку в Михайловское. А здесь шла речь о целой поэме, кощунственной, атеистической, воспринимавшейся как развернутая хула на Новый завет, мерзкая и подлая, требующая самого серьезного наказания. Экзамен выдержали оба. Вызванный

188    опять в комиссию, Пушкин выслушал слова царя, помолчал, потом спросил: «Могу я написать прямо Государю?». Ему разрешили. Он быстро написал письмо, запечатал его и передал графу Толстому. В «Дневниках» 1828 г. Пушкин записывает: «2 октября. Письмо к царю». 18 октября: «Граф Толстой от государя» .А.Толстой – управляющий главным штабом, главнокомандующий в Петербурге и Кронштадте, был председателем комиссии о «Гаврилиаде“). Прочтя письмо, царь приказал прекратить дело. А.Н.Голицын, один из членов комиссии, диктуя уже после смерти Пушкина конспект своих мемуаров, велел записать:» «Гавриилиада“ Пушкина. Отпирательство П. Признание. Обращение с ним Государя. Не надо осуждать умерших» (Тыркова 234). Этот эпизод наверняка сыграл весьма существенную роль в изменении отношения Николая к Пушкину. Последний оказался недостойным царской благожелательности, автором мерзкой поэмы. Он кроме того еще лгал, лицемерил, подло отрицал свое авторство, перекладывая вину на мертвеца. К тому же Николай был человеком религиозным. Поэма должна была вызывать у него крайнее омерзение. Он мог даже простить это Пушкину, но вряд ли забыть.

 

   Письмо Пушкина царю до нас не дошло. Считается, что в нем Пушкин признал себя автором «Гавриилиады» я так считаю). Но существует мнение, что поэт не признал авторства, а Николай ему поверил или сделал вид, что поверил. Такой точки зрения придерживается, в частности, исследователь Л.Вольперт, оправдывающая подобное непризнание. Она говорит, между прочим, что на юбилейной Пушкинской конференции в 1999 г. в Париже известный знаток Пушкина Э. Вацуро, в докладе о Вольтере, высказал мнение, что поэт не признал себя автором «Гавриилиады». Позднее, в парижском сборнике L`Universalité de Pouchkine. Bibliothèque russe de l`Institut d`études slaves.T. C1V (Paris 2000), где напечатан доклад Вацуро,  автор в нем высказывает противоположную точку зрения (p.48). Думается, она правильная

       На   всё это наслаивается новая история. Пушкин самовольно отправился на Кавказ, в Тифлис, потом в Арзрум. В начале марта 1829 г. он просит у петербургской городской полиции подорожную в Тифлис и 9 марта, без уведомления Бенкендорфа, отправляется туда, остановившись на время в Москве, откуда он 1 мая выезжает на Кавказ. Бенкендорф узнает о поездке только 21 марта из записки фон Фока. В ней высказывалось предположение, что путешествие определено карточными игроками, у которых Пушкин в тисках: ему обещаны, видимо, на Кавказе золотые горы.

 

      В конце мая Пушкин уже в Тифлисе и в письме Ф.И.Толстому   (где-то   27 мая-10 июня)  рассказывает о своем путешествии: «поехав на Орел, а не на Воронеж, сделал я около 200 верст лишних, зато видел Ермолова <…> Он был до крайности мил» (260). Тот находился в опале, но это не остановило Пушкина, который высоко его ценил и не скрывал своего отношения к нему. Правда, в «Путешествии в Арзрум» эпизод с Ермоловым не упоминается. Позднее, в апреле 1833 г. Пушкин обращается к Ермолову с просьбой «о деле для меня важном»: он предлагает стать издателем «Записок» Ермолова, если они написаны; если же нет, просит разрешить ему быть историком подвигов Ермолова, снабдить его, Пушкина, краткими необходимейшими сведениями: «Ваша слава принадлежит России, и вы не вправе ее утаивать» (Записки, воспоминания Ермолова вышли только в 1863 г).

 

  Нельзя сказать, что во время поездки Пушкин избавился от надзора. Петербургский генерал-губернатор П.В. Голенищев-Кутузов сообщил об его поездке генерал-губернатору Грузии, гр. Паскевичу-Эриванскому. Тот ответил, что Пушкин всё время находился под наблюдением (то же было и позднее, когда Пушкин в 1833 г. собирал материал о Пугачеве. О необходимости наблюдения за ним сообщили оренбургскому губернатору; тот ответил, что специальное наблюдение излишне, т.к. Пушкин живет в его доме). «Северная пчела», зная о гневе Бенкендорфа, вызванном несанкционированной поездкой Пушкина, подлила масла в огонь, поместив заметку о пребывании Пушкина во Владикавказе. Бенкендорф, докладывая царю с опозданием, в конце июля, о поездке Пушкина, делал вид, что только сейчас сам о ней узнал. Разгневанный царь приказал:

189     предписать губернатору Тифлиса призвать Пушкина и узнать, кто ему позволил поездку в Арзрум. 1 октября Бенкендорф посылает такое предписание. В ответе губернатор Тифлиса сообщил, что за Пушкиным велось наблюдение, а в Арзрум ему разрешил поехать Паскевич. Тем временем поэт возвращался с Кавказа, 20 сентября он уже в Москве. Узнав, что Пушкин давно вернулся, Бенкендорф 14 октября 1829 г. пишет ему письмо, где сообщает о гневе царя, о том, что при первом же случае нового нарушения ему будет назначено место пребывания .е. опять отправят в ссылку) (494). 10 ноября 1829 г. Пушкин возвращается в Петербург и в тот же день пишет Бенкендорфу, стараясь оправдать свою поездку, смягчить гнев царя. Он сообщает о глубочайшем прискорбии, с которым узнал, что император недоволен его поездкой в Арзрум ; снисходительность и доброта Бенкендорфа дает смелость обратиться к нему и объяснится откровенно: по прибытии на Кавказ он не устоял перед желанием повидаться с братом, с которым не виделся в течение пяти лет; тот находился в Тифлисе и Пушкин, подумав, решил, что имеет право съездить туда; не застав там брата, он написал Николаю Раевскому, другу детства, попросил выхлопотать ему разрешение на приезд в лагерь; там как раз происходили военные действия и Пушкин счел неудобным не участвовать в них; поэтому он проделал кампанию в качеств не то солдата, не то путешественника.  «Я понимаю теперь, насколько положение мое было ложно, а поведение опрометчиво. Но, по крайней мере, здесь нет ничего, кроме опрометчивости. Мне была бы невыносима мысль, что моему поступку могут приписать иные побуждения. Я бы предпочел подвергнуться самой суровой немилости, чем прослыть неблагодарным в глазах того, кому я всем обязан, кому готов пожертвовать жизнью, и это не пустые слова» (805). Конечно, наивность Пушкина притворная, как и раскаяние. Ему даже не очень важно, поверят ли ему или нет. Главное сделано. Поездка прошла успешно. Все же сумел удрать на несколько месяцев. Бенкендорф ему не отвечает, наверняка понимая неискренность Пушкина и мнимость его «раскаяния». Но делать нечего. Проморгали. Впрочем, в ноябре и декабре 1829 г. Бенкендорф встречался с Пушкиным и имел возможность ему «вымыть голову».

 

 А у Пушкина вновь крепнет желание удрать из России, куда-нибудь, хоть на край света. 7 января 1830 г. он отправляет письмо Бенкендорфу. Просит, пока не женат и не зачислен на службу, разрешить ему путешествие во Францию или Италию; если же это не будет дозволено, хотел бы посетить Китай в составе направляющегося туда  посольства (806). Поездку не разрешили, используя как предлог упоминание в письме материальных трудностей: дескать поездка потребует больших денежных трат, а Пушкина отвлечет от его творчества; миссия же в Китай укомплектована. Об этом Бенкендорф сообщает Пушкину 17 января 1830 г. Вновь приходится благодарить царя, выражать беспрекословное принятие его решений: «Боже меня сохрани единым словом возразить против воли того, кто осыпал меня столькими благодеяниями. Я бы даже подчинился ей с радостью, будь я только уверен, что не навлек на себя его неудовольствия» (806.18 января 1830 г., ответ Бенкендорфу на его письмо 17 января).

 

17 марта 1830 г. вновь выговор Бенкeндорфа за несанкционированную поездку Пушкина в Москву. В ответе 21 марта Пушкин напоминает, что так делал всегда, а об этой поездке даже сообщил во время гуляния Бенкендорфу (275).

 

     Придирки последнего вывели, наконец, Пушкина из терпения. 24 марта1830 г он пишет Бенкендорфу об упреках за поездку в Москву,   о том, что истинно огорчен письмом 17 марта; просит «уделить мне одну минуту снисходительности и внимания»: «Несмотря на четыре года уравновешенного поведения, я не приобрел доверия власти. С горестью вижу, что малейшие мои поступки вызывают подозрения и недоброжелательство». Поэт предлагает «хоть на минуту войти в мое положение и оценить, насколько оно тягостно»;  «я ежеминутно чувствую себя накануне несчастья, которого не могу ни предвидеть, ни избежать». Пушкин отпускает несколько комплиментов Бенкендорфу, говорит об его благосклонности. Но тон письма

190    трагический. Видно, что поэта вывели из себя и  «головомойки» Бенкендорфа, и пасквильная статья Булгарина, о которой речь идет в письме Пушкина, Булгарина, уверяющего, «что он пользуется некоторым влиянием на вас» (810. Пасквиль Булгарина напечатан в «Северной пчеле», 1830, №   30).

 

       Полемика с Булгариным всё обостряется. Стихотворение Пушкина «Моя родословная» (написано 3 декабря 1830 г.). В нем намеки на новую знать (Кутайсов, Меньшиков, Разумовский, Безбородко), но и ответ на пасквильную статью Булгарина «Второе письмо из Карлова» ( «Северная пчела», 1830, №   94; именно здесь идет речь о том, что предок Пушкина, Ганнибал, куплен за бутылку рома; см. т.3 с. 208).Поэт предвидит, что за стихотворение «Моя родословная» ему может достаться. 24 ноября 1831 г. он посылает подробное письмо Бенкендорфу, где останавливается на отношениях с Булгариным, об отпоре, который вынужден был дать ему: в 1830 г., в ответ на пасквиль Булгарина о «бутылке рома», он послал Дельвигу «Мою родословную» и просил поместить его в своей газете. Тот посоветовал ответа не печатать, т.к. смешно защищаться против подобных обвинений; «Я уступил, и тем дело и кончилось; однако несколько списков моего ответа пошло по рукам, о чем я не жалею <…> Однако ввиду того, что стихи мои могут быть приняты за косвенную сатиру на происхождение некоторых известных фамилий, если не знать, что это очень сдержанный ответ на заслуживающий крайнего порицания вызов, я счел своим долгом откровенно объяснить вам, в чем дело, и приложить при сем  стихотворение, о котором идет речь» (846). К письму прилагался текст «Моей родословной». Бенкендорф и письмо, и присланный текст переслал царю, надеяь вызвать его гнев. Тот, возможно неожиданно для Бенкендорфа, поддержал и мнение Дельвига, и действия Пушкина, который не стал отвечать на пасквиль. Николай нашел стихи остроумными, но отметил, что в них больше злобы, чем чего-либо   другого; лучше бы для чести пера автора и в особенности его ума, не распространять эти стихи. Своего Бенкендорф всё же добился. Реакция императора, вероятно, была более мягкой, чем он предполагал, но печатать «Мою родословную» стало невозможно. При жизни Пушкина ее так и не опубликовали.

 

  Возникают сложности и в семейной жизни, сразу после женитьбы и даже до нее. 31 августа 1830 г. Пушкин пишет Плетневу: «расскажу тебе всё, что у меня на душе: грустно, тоска, тоска. Жизнь жениха тридцатилетнего хуже 30-лет жизни игрока <…> Чёрт меня догадал бредить о счастье, как будто я для него создан. Должно было мне довольствоваться независимостью, которой обязан я был Богу и тебе. Грустно, душа моя» (304). Ряд писем сразу после женитьбы выдержаны в совсем другой тональности. А потом снова беспокойство. Ревность с той, и с другой стороны). Письма жене. 11-го октября 1833 г., из поездки по пугачевским местам. Собирается вернутся в конце ноября. Среди шутливых наставлений: «не кокетничай с царем, ни с женихом княжны Любы»  (Безобразовым). 30 октября того же года. Болдино. Шутливо журит жену за кокетство ранее упоминает о нем): «Ты, кажется, не путем искокетничалась. Смотри: недаром кокетство не в моде и почитается признаком дурного тона <…> Ты радуешься, что за тобою, как за сучкой, бегают кобели<…> есть чему радоваться!». Пушкин благодарит жену за то, «что ты подробно и откровенно описываешь мне свою беспутную жизнь. Гуляй, женка; только не загуливайся и меня не забывай».

  Все же с самого начала ощущается, что в камер-юнкерстве был неприятный для Пушкина оттенок, что оно требовало самообъяснения и объяснения-оправдания перед другими. Даже там, где он старается оправдать свое камер-юнкерство. Сестры жены – все фрейлины. Нравится придворная жизнь и Натали.` (см. В.П. Старк    «Черная речка. До и после». Архив Геккерна). А Пушкину не по себе. Яснее всего его беспокойство ощущается в  «Дневниках». В письмах он более сдержан. 1 января 1834 г., делая запись о присвоении звания камер-юнкера, Пушкин добавляет в скобках: «что довольно неприлично моим летам». Затем: «Но двору хотелось, чтобы Наталья Николаевна танцевала в Аничкове. Так я же сделаюсь русским Dangeau» .8. с.33. D – француз,

191     придворный при Людовике Х1У, который вел дневник придворных событий). Когда великий князь в театре поздравил его с камер-юнкерством, Пушкин благодарил его так: «Покорнейше благодарю вас, Ваше высочество; до сих пор все надо мною смеялись, вы первый меня поздравили» .8, с.35). Царь и сам ощущал некоторую неловкость. Как говорилось выше, он сказал Вяземской: «Я надеюсь, что Пушкин хорошо принял свое назначение» (34).

 

            Придворная должность потребовала и выполнения обязанностей, тягостных для поэта (вначале не слишком тягостных: все же интересно. См. «Дневники»): обязательного посещения придворных балов и приемов, соблюдения этикета. Уже 17 января 1834 г. на бале у Бобринского, устраивающего блистательные приемы, происходит встреча Пушкина с Николаем: «Государь о моем камер-юнкерстве не говорил, а я не благодарил его» (35). Оба предпочитают не касаться скользкой  темы. Все дальнейшие записи в дневнике относятся к 1834 г., времени краткой пушкинской «придворной карьеры». 16 января бал в Аничковом дворце: Пушкин приехал в мундире. Ему сказали, что нужно быть во фраке. Он уехал и, переодевшись, на бал не вернулся, а отправился на другой вечер. «Государь был недоволен и несколько раз принимался говорить обо мне: Он мог бы дать себе труд съездить надеть фрак и вернутся. Попеняйте ему»  (36) На другом приеме царь сказал жене Пушкина: «Из-за сапог (буквально — без повода, по капризу) или из-за пуговиц ваш муж не явился в последний раз? <…> Старуха гр. Бобринская извиняла меня тем, что у меня не были они нашиты» (35-36). 6 марта: «Слава богу! Масленица кончилась, а с нею и балы». 17 апреля Пушкин сообщает жене (письмо в Москву): на днях нашел на своем столе два билета на бал 29 апреля и приглашение явится к Литте (дворцовый церемонмейстер); «я догадался, что он собирается мыть мне голову за то, что я не был у обедни». Подробнее об этом Пушкин пишет в «Дневниках»: не явился в придворную церковь ни к вечерне в субботу, ни к обедне в вербное воскресение (46); в тот же вечер у Жуковского узнал, «что государь был недоволен отсутствием многих камергеров и камер-юнкеров и что он велел нам это объявить». В «Дневниках» записаны слова царя: «Если им тяжело выполнять свои обязанности, то я найду средства их избавить» (46).  «Головомойка» на этот раз касалась не лично Пушкина, а все же была неприятна. Рассказ о том, что «Литта во дворце толковал с большим жаром»: господа, ведь для придворных кавалеров существуют определенные правила. К.А. Нарышкин ему в ответ сострил: вы ошибаетесь. это только для фрейлин (игра слов: правила – месячные — ПР) (46); «Однако ж я не поехал на головомытье, а написал изъяснение» (47). В том же письме жене от 17 апреля Пушкин сообщает ей: «Говорят, что мы будем ходить попарно, как институтки. Вообрази, что мне с моей седой бородкой придется выступать с Безобразовым или Реймарсом. Ни за какие благополучия! J’ aime mieux avoir le fouet devant tout le monde, как говорит M-r Jourdain» (фр.- Пусть уж лучше меня высекут перед всеми, как говорит господин Журден ,473).

 

          20 — 22 апреля Пушкин пишет жене, что боится случайно встретить царя, т. к. «рапортуюсь больным»; здесь же о том, что не намерен являться с поздравлениями и приветствиями к наследнику день совершеннолетия Александра Николаевича, будущего императора Александра П -ПР): «царствие его впереди; и мне, вероятно, его не видать. Видел я трех царей: первый велел снять с меня картуз и пожурил за меня мою няньку; второй меня не жаловал; третий хоть и упек меня в камер-пажи под старость лет, но променять его на четвертого не желаю; от добра добра не ищут. Посмотрим, как-то   наш Сашка будет ладить с порфирородным своим тезкой; с моим тезкой я не ладил. Не дай Бог ему (сыну -ПР) идти по моим следам, писать стихи да ссорится с царями! В стихах он отца не перещеголяет, а плетью обуха не перешибет» (Х475. Речь идет о Пасвле 1, Александре 1 и Николае 1- ПР)

 

  Весной апреле) 1834 г. состоялись праздники по поводу совершеннолетия наследника. Пушкин в «Дневниках» не без иронии пишет о трогательном зрелище присяги: плачут царь, императрица, наследник, «Это было вместе торжество государственное и 

192    семейственное»; «Все были в восхищении от необыкновенного зрелища. Многие плакали, а кто не плакал, тот отирал сухие глаза, силясь выжать несколько слез» (47, совсем по тексту «Бориса Годунова» -ПР). Оказывается, Пушкин сам на празднествах не присутствовал: «Я не был свидетелем». Его рассказ – передача «общего мнения», к которому поэт относится весьма насмешливо: «Петербург полон вестями и толками о минувшем торжестве. Разговоры несносны» (47-8). И опять о придворных праздниках по поводу присяги великого князя, наград и пожалований; и о том, что не был на церемонии, т.к. «рапортуюсь больным». Пушкин передает слухи о пышности празднества, не без иронии замечая: «С одной стороны я очень жалею, что не видел сцены исторической, и под старость нельзя мне будет говорить об ней как свидетелю» 476).

 

    12 мая1834 г. Пушкин сообщает жене об ожидаемых приемах по поводу приезда прусского принца: «Надеюсь не быть ни на одном празднике. Одна мне и есть выгода от отсутствия твоего, что не обязан на балах дремать да жрать мороженое». Придворная жизнь вызывает у поэта явное раздражение, хотя оно не связано прямо с политическим вольномыслием. Запись 28 ноября: Выехал из Петербурга за 5 дней до открытия Александровской колонны, «чтоб не присутствовать на церемонии вместе с камер-юнкерами, – своими товарищами» (55). Запись 5 декабря: «Завтра надобно будет явиться во дворец. У меня еще нет мундира. Ни за что не поеду представляться с моими товарищами камер-юнкерами, молокососами 18-летними. Царь рассердится, – да что мне делать?» (там же 56). Далее в том же духе: «Я все же не был 6-го во дворце – и рапортовался больным. За мною царь хотел прислать фельдъегеря или Арита»  (там же 57). Запись 18 декабря: «Придворный лакей поутру явился ко мне с приглашением: быть в 8 ½ в Аничковом, мне в мундирном фраке <…> В 9 часов мы приехали. На лестнице встретил я старую графиню Бобринскую, которая всегда за меня лжет и вывозит меня из хлопот. Она заметила, что у меня треугольная шляпа с плюмажем (не по форме: в Аничков ездят с круглыми шляпами, но это еще не всё)». Далее следует рассказ, как ему принесли засаленную круглую шляпу (58). Поэта всё это крайне раздражало. Весь этот ритуал, пустой и ничтожный. А император весьма серьезно относился к подобным мелочам. Например, к обсуждению вопроса о придворных дамских мундирах, бархатных, шитых золотом ( «Дневники», 28,31). И это «в настоящее время, бедное и бедственное», – с горечью комментирует Пушкин. Запись февраля 1835 г.: «На балах был раза 3; уезжал с них рано. Шиш потомству» (63).

 

.          18 мая 1834 г. Пушкин с негодованием пишет жене о перехваченном и вскрытом письме: «Одно из моих писем попалось полиции <..> тут одно неприятно: тайна семейственных сношений, проникнутая скверным и бесчестным образом». Желание бежать от всего этого: «да плюнуть на Петербург, да подать в отставку, да удрать в Болдино, да жить барином! Неприятна зависимость; особенно, когда лет 20 человек был независим. Это не упрек тебе, а ропот на самого себя» (485). Подробнее о перехваченном письме сообщается 10 мая в  «Дневниках»: из записки Жуковского Пушкин узнал, что какое-то письмо его ходит по городу, что царь Жуковскому об этом говорил. Речь шла о письме Наталие Николаевне, распечатанном на московской почте; в нем давался отчет о торжествах по поводу присяги наследника, «писанный, видно, слогом неофициальным». Донесли полиции, а та царю, «который сгоряча также его не понял»: «Государю неугодно было, что о своем камер-юнкерстве отзывался я не с умилением и благодарностию» (50). Далее, как и в письме, идут слова о холопе и шуте: «я могу быть подданным, даже рабом, но холопом и шутом не буду и у царя небесного». И концовка записи: «Однако какая глубокая безнравственность в привычках нашего правительства! Полиция распечатывает письма мужа к жене и приносит их читать царю (человеку благовоспитанному и честному), и царь не стыдится в том признаться – и давать ход интриге, достойной Видока и Булгарина! Что ни говори, мудрено быть самодержавным» (50).

 

         Пушкин тяжело переживает случившееся. 3 июня 1834 г. он сообщает жене: «Я не писал тебе потому, что свинство почты так меня охолодило, что я пера в руки взять был 

193    не в силе. Мысль, что кто-нибудь   нас с тобой подслушивает, приводит меня в бешенство a la lettre. Без политической свободы жить вполне можно; без семейственной неприкосновенности <…> невозможно; каторга не в пример лучше» (487-8). Опять с иронией о том, что в прошлое воскресение представлялся великой княгине (Елене Павловне); поехал к ней в «том приятном расположении духа, в котором ты меня привыкла видеть, когда надеваю свой великолепный мундир» (488).

     8 июня 1834 г. Пушкин сообщает жене, что написал ей письмо, горькое и мрачное, но посылает вместо него другое; что у него сплин. И вновь мысль об отставке: «Ты говоришь о Болдине. Хорошо бы туда засесть, да мудрено. Об этом успеем еще поговорить». И далее: «я не должен был вступать в службу и, что еще хуже, опутать себя денежными обязательствами <…> Теперь они смотрят на меня как на холопа, с которым можно им поступать как им угодно. Опала лучше презрения» (490). Опять о нежелании быть шутом даже господа Бога, со ссылкой на Ломоносова. Становится всё яснее, что Пушкин не рожден для должности царедворца, что эта роль для него всё более невыносима.

 

            25 июня 1834 г. Пушкин передает Бенкендорфу просьбу об отставке: «Поскольку семейные дела требуют моего присутствия то в Москве, то в провинции, я вижу себя вынужденным оставить службу и покорнейше прошу ваше сиятельство исходатайствовать мне соответствующее разрешение». Здесь же, как о «последней милости», содержится просьба не отменять разрешения на посещение архивов (857-6). Она дала возможность прицепиться к Пушкину, чем не преминули воспользоваться. Около 28 июня поэт пишет жене: только что послал Литта извинение, что по болезни «не могу быть на Петергофском празднике»; он жалеет, что жена не увидит этот праздник, да и какой-либо другой придворный: «Не знаю даже, удастся ли тебе когда-нибудь   его видеть. Я крепко думаю об отставке» (495).

  Царь возмущен. Он привык увольнять неугодных ему лиц. Но уходить по своей собственной инициативе, когда император не выразил такого желания, – это возмутительное своеволие, чуть ли не бунт. Николой искренне верил, что Пушкин оскорбил его, презрев все милости, которые ему были оказаны. В каждом слове царя по поводу отставки Пушкина ощущается смертельная обида. 30 июня Бенкендорф извещает поэта, что царь, «не желая никого удерживать против воли», отставку принимает, что он повелел министру иностранных дел исполнить просьбу Пушкина, но право посещать архивы «может принадлежать единственно людям, пользующимся особенным доверием начальства», находящимся на службе .е. Пушкин такого права лишается).  (Лемк или Тырк515).

 2 июля Жуковский сообщал Пушкину: «Государь опять говорил со мной о тебе. Если бы я знал наперед, что тебя побудило взять отставку, я бы мог ему объяснить всё, но так как я сам не понимаю, что тебя заставило сделать эту глупость, то мне нечего было ему ответить. Я только спросил: –Нельзя ли как этого поправить? – Почему же нельзя? – отвечал он. – Я никогда никого не удерживаю и дам ему отставку. Но в таком случае между нами все кончено. Он может, однако, еще взять назад письмо свое. Это меня истинно трогает, а ты делай, как разумеешь». По сути, царь заявлял, что при отставке Пушкина они делаются врагами. Пушкин вынужден взять отставку обратно. 3 июля он обращается к Бенкендорфу с просьбой об этом: «Несколько дней тому назад я имел честь обратиться к вашему сиятельству с просьбой о разрешении оставить службу. Так как поступок этот неблаговиден, покорнейше прошу вас, граф, не давать хода моему прошению Я предпочитаю казаться легкомысленным, чем быть неблагодарным»  (858). Всё же Пушкин просит отпуск на несколько месяцев.

 

   4 июля Пушкин пишет Жуковскому о том, что получив его письмо от 2 июля, сразу попросил Бенкендорфа остановить дело об отставке. Затем его официально известили, что отставку дают, но вход в архивы ему будет запрещен. Пукин пишет о своем огорчении, о том, что подал в отставку он в минуту хандры и досады на всех и на всё: трудные домашние обстоятельства, положение не весело, перемена жизни почти необходима; всё 

194   это изъяснять Бенкендорфу не достало духа; поэтому письмо к нему могло показаться сухим, а оно просто глупо; не думал, что так получилось; писать прямо государю «не смею – особенно теперь. Оправдания мои будут похожи на просьбы, а он уж и так много сделал для меня» (499). О том, что получил еще два письма Жуковского (содержащие советы и упреки- ПР). И концовка: «Но что ж мне делать! Буду опять писать к гр. Бенкендорфу».

 

   Такое письмо он пишет в тот же день, 4 июля. Ответ на письмо Бенкендорфа от 30 июня. Выражает крайнее огорчение, что необдуманное прошение, вынужденное неприятными обстоятельствами, могло показаться «безумной неблагодарностью и сопротивлением воле того, кто доныне был более моим благодетелем, нежели государем»; будет ждать решения своей участи, «но во всяком случае ничто не изменит чувства глубокой преданности моей к царю и сыновней благодарности за прежние его милости».

 

   Уже посылая письмо Жуковсму от 4 июля Пушкин, видимо, рассчитывал, что тот покажет его письмо Бенкендорфу. И не ошибся. Бенкендорф передал царю письма Пушкина к Жуковскому и к себе, сопроводив их запиской: Пушкин сознает, что сделал глупость; он (Бенкендорф) предполагает, что царь на письмо об отставке не отреагирует, как будто бы его не было: «лучше, чтоб он был на службе, нежели представлен самому себе». Здесь же сообщается, что не дано хода бумагам об отставке Пушкина. Царь соглашается с мнением Бенкендорфа: «Я его прощаю, но позовите его, чтобы еще раз объяснить ему всю бессмысленность его поведения и чем все это может кончиться»: что простительно двадцатилетнему безумцу, не может применяться к человеку 35 лет, мужу и отцу семейства.

 

  Приходится оправдываться и «раскаиваться» снова и снова. На этом настаивает и Жуковской, требуя, чтобы Пушкин «чистосердечно обвинил себя за сделанную глупость», проявил «чувство благодарности, которого государь вполне заслуживает». В другом письме (от 6 июля) Жуковский наставляет: «Действуй просто. Государь огорчен твоим поступком, он считает его с твоей стороны неблагодарностью. Он тебя до сих пор любил и искренне хотел тебе добра… Ты должен столкнуть с себя упрек в неблагодарности и выразить что-нибудь   такое, что непременно должно быть у тебя в сердце к Государю» (Тыр 380)

 

       Пушкин не понимает, в чем он виноват и пишет об этом 6 июля Жуковскому, упрекавшему его за холодность писем с раскаянием: «Я, право, сам не понимаю, что со мною делается. Идти в отставку, когда того требуют обстоятельства, будущая судьба всего моего семейства, собственное мое спокойствие – какое тут преступление? какая неблагодарность? Но государь может видеть в этом что-то   похожее на то, чего понять всё-таки не могу. В таком случае я не подаю в отставку и прошу оставить меня на службе. Теперь, отчего письма мои сухи? Да зачем же быть им сопливыми?  Во глубине сердца своего я чувствую себя правым перед государем: гнев его меня огорчает, но чем хуже положение мое, тем язык мой делается связаннее и холоднее. Что мне делать? Просить прощения? хорошо; да в чем?» Обещает явиться к Бенкендорфу и объяснить, что у него на сердце, «но не знаю, почему письма мои неприличны. Попробую написать третье» (500-501).

  В тот же день, 6 июля, написано это третье письмо Бенкендорфу: «Подавая в отставку, я думал лишь о семейных делах, затруднительных и тягостных <…> Богом и душою моею клянусь, – это была моя единственная мысль; с глубокой печалью вижу, как ужасно она была истолкована. Государь осыпал меня милостями с той первой минуты, когда монаршая мысль обратилась ко мне. Среди них есть такие, о которых я не могу думать без глубокого волнения, столько он вложил в них прямоты и великодушия. Он всегда был для меня провидением, и если в течение этих восьми лет мне случалось роптать, то никогда, клянусь, чувство горечи не примешивалось к тем чувствам, которые я питал к нему. И в эту минуту не мысль потерять всемогущего покровителя вызывает во мне печаль, но боязнь оставить в его душе впечатление, которое, к счастью, мною не заслужено» (858-9).

 

195      Письмо было доложено царю, сочтено достаточно проникновенным и Пушкина Николай «соизволил простить».

 

    Жуковский, содействующий примирению Пушкина с императором, желающий поэту добра, тоже не мог удержаться от упреков, от желания прочесть Пушкину нотацию. 13 июля, когда размолвка осталась уже позади, он пишет: «Ты человек глупый, теперь я в этом совершенно уверен. Не только глупый, но и поведения непристойного. Как ты мог не сказать о том ни слова ни мне, ни Вяземскому, не понимаю. Глупость, досадная, эгоистическая, неизглаголенная Глупость» (Тыркова 380).

 

   Следует отметить, что Жуковский не был полностью в курсе дела. Бенкендорф скрыл от него, что доложил царю письма Пушкина к нему (Бенкендорфу) и к Жуковскому, сказал, что в первом не высказано прямо желание остаться на службе, а второе – сухо и холодно. Жуковский просил Бенкендорфа не показывать эти письма царю до получения третьего они уже были к тому времени показаны). Жуковский сразу уведомил Пушкина о словах Бенкендорфа, побуждая написать ему более «сердечное» письмо. Пушкина терзала необходимость еще раз писать и каяться. Но он должен был сделать это, хорошо понимая в какое глупое и унизительное положение он попал, в самое унизительное в своей жизни. То-то смаковали участники этой истории, царь и Бенкендорф, унижение великого поэта, измываясь над ним самым подлым образом. На этом дело об отставке кончилось. Поставили таки на колени! О благоволении царя к Пушкину к этому времени и речи не идет. Оба испытывают неприязнь друг к другу. Хотя внешне, как будто, всё сгладилось.   11 июля 1834 г. Пушкин пишет жене: «На днях я чуть было беды не сделал: с тем чуть было не побранился. И трухнул-то я, да и грустно стало. С этим поссорюсь – другого не наживу. А долго на него сердиться не умею; хоть и он не прав». Об этом пишет Пушкин и в «Дневниках»: 22 июля. «Прошедший месяц был бурен. Чуть было не поссорился я со двором, – но всё перемололось. Однако это мне не пройдет». Как в воду глядел. Тем более, что и поводы давал (со средины августа по вторую половину октября уехал из Петербурга). Всё же, видимо, дворцовые службы после «столкновения» к нему меньше «цеплялись».

 

  Жизнь оказывается не легкой. Материальные трудности. О них многократно упоминается в письмах. Выше шла речь о том, что в начале 1834 г. Пушкину выдана ссуда (20 тыс. руб.) на издание «Истории Пугачева». Пришлось снова просить деньги у царя. 22 июля 1835 г. Пушкин пишет Бенкендорфу: о необходимости «откровенно объяснить мое положение»: за последние пять лет жизни в Петербурге задолжал около 60 тыс. рублей; единственными средствами привести в порядок дела «либо удалиться в деревню, либо единовременно занять крупную сумму денег. Но последний исход почти невозможен в России…». Затем следуют фразы о благодарности и преданности царю, о понимании, «что я не имею решительно никакого права на благодеяния его величества и что мне невозможно просить чего-либо   ». Пушкин прямо не высказывает просьбы о правительственной ссуде, но намекает на нее, на возможное содействие Бенкендорфа: «вам, граф, еще раз вверяю решение моей участи» (867). Бенкендорф познакомил с письмом царя. Тот предложил Пушкину ссуду в 10 тыс. и отпуск на 6 месяцев. Начинаются переговоры. 26 июля новое письмо Бенкендорфу: о том, что из 60 тысяч долгов половина – долги чести, которые обязательно нужно уплатить; о необходимости вновь прибегнуть «к великодушию государя. Итак, я умоляю его величество оказать мне милость полную и совершенную <..> дав мне возможность уплатить эти 30 000 рублей <…> соизволив разрешить мне смотреть на эту сумму как на заем и приказав, следовательно, приостановить выплату мне жалованья впредь до погашения этого долга» (867). И эта просьба была царем удовлетворена. Начинается переписка с министром финансов Е.Ф. Канкриным по всем денежным вопросам, связанным с займом. В ходе ее возникает еще ряд просьб, большинство из которых, с разрешения царя, выполняются, хотя далеко не все. Николай соглашается на ряд выплат Пушкину, но вряд ли испытывает от этого удовольствие и вряд ли относится к нему с бо'льшим уважением. Подачки

196    авторитета не прибавляют. Раздражение царя нарастает: Пушкин всё время выкидывает какие-то непонятные, неприятные  «фортели», да еще деньги постоянно клянчит. Создается ощущение, что поэт не оценил царской милости. Растет раздражение и у Пушкина, поставленного в жалкое, унизительное положение просителя

 

   С политической позицией Пушкина, с оценкой его творчества, с вопросом о цензуре всё это прямой связи не имело. Но без учета сказанного нельзя понять проблемы «поэт и царь». А Николай ведь был еще и цензором Пушкина. Герцен в «Былом и думах» называл царя «будочником будочников». Можно сказать бы и  «цензором цензоров».

 

    Важно и то, что посредником между Пушкиным и Николаем оказался Бенкендорф. Сухой, ограниченный, честолюбивый, преданный царю карьерист (см Тыркову, 215-16). Он еще в большей степени, чем его патрон, не любил и не понимал литературу, поэзию, просвещение, особенно русскую поэзию и русское просвещение. Помимо прочего, Бенкендорф принадлежал к «немецкой партии», свысока относившейся ко всему русскому. В том числе и к дворянскому светскому обществу, связанному в его сознании с декабристами, с вольномыслием и вольнолюбием, независимым и гордым. К тому же Бенкендорф благоволил Булгарину ним можно было не церемониться, чувствовать свое величие, превосходство), искренне считал его крупным писателем: тот высказывал в своих произведениях хорошие воззрения, а большего, по Бенкендорфу, не требовалось (как в басне Крылова: «они немножечко дерут, зато уж в рот хмельного не берут и все с прекрасным поведеньем»). Обострение отношений между Булгариным и Пушкиным было дополнительной причиной недоброжелательства Бенкендорфа. Нужно учитывать, что все отношения Пушкина с императором проходили через призму восприятия Бенкендорфа, которому царь вполне доверял. Через Бенкендорфа, в его преломлении, шло все, что Пушкин передавал царю. Затем таким же образом всё возвращалось обратно, от царя Пушкину. И трудно сказать, как менялись акценты в передаваемом туда и обратно. Кроме этого Бенкендорф почти наверняка нередко комментировал передаваемый царю материал, не в пользу Пушкина. Император, назначая Бенкендорфа посредником между собой и Пушкином, возможно не предвидел в полной мере, в какую страшную ловушку попадает  поэт. Но Пушкину от этого было не легче.

 

       Несмотря на одобрение стихотворений Пушкина начала 1830-х гг., цензурные столкновения возникали на всём протяжении третьего десятилетия. История со стихотворением «Анчар»: 7 февраля 1832 г. Бенкендорф требует объяснить, почему «Анчар» напечатан в альманахе «Северные цветы» на 1832 г. без высочайшего разрешения. В тот же день Пушкин отвечает, что милость царя (его цензура -ПР) не исключает возможности обращения к цензуре обычной; он совестился тревожить царя по мелочам, а за последние шесть лет в журналах и альманахах, с ведома и без ведома императора, беспрепятственно печатались его стихотворения, без малейшего замечания самому Пушкину и цензуре; совестясь беспокоить царя, он даже раза два обращался к Бенкендорфу, «когда цензура недоумевала, и имел счастие найти в Вас более снисходительности, нежели в ней». Вскоре, 17 февраля 1832 г., Бенкендорф передает Пушкину высочайший подарок – «Полное собрание законов Российской империи» в 55 томах (милость, напоминающая в подтексте: законы необходимо выполнять).

 

    Бенкендорф требует, чтобы Пушкин посылал ему стихи, которые он и журналисты захотят печатать .е. предлагается уже не царский надзор, а непосредственно цензура Бенкендорфа). 18-24 февраля 1832 г. Пушкин посылает Бенкендорфу, по его требованию, текст «Анчара» и вновь пишет, что ему всегда было тяжело и совестно «озабочивать царя стихотворными безделицами» (407). В то же время, приводя благовидные предлоги, Пушкин решительно отвергает право Бенкендорфа на цензуру своих произведений. Он мотивирует это тем, что Бенкендорф часто не бывает в Петербурге. Но пишет и о другом, более существенном: «сие представляет разные неудобства <…> Подвергаясь один особой, от Вас единственно зависящей цензуре – я, вопреки права, данного государем, изо всех писателей буду подвержен самой стеснительной цензуре, ибо самым простым образом –

197    сия цензура будет смотреть на меня с предубеждением и находить везде тайные применения, allusions и затруднительности – а обвинения в применениях и подразумениях (так!) не имеют ни границ, ни оправданий, если под словом дерево будут разуметь конституцию, а под словом стрела самодержавие. Осмеливаюсь просить об одной милости: впредь иметь право с мелкими сочинениями своими относиться к обыкновенной цензуре». Письмо (черновик) весьма резкое. Мне неизвестно отослан ли его окончательный вариант и каким он был – ПР (407-408).

 

      Запрещение поэмы «Медный всадник». Двойственое отношение Пушкина к Петру Первому. Работая над его историей, Пушкин всё более понимает, что тот не похож на идеальный образ сложившегося мифа: «Достойна удивления разность между государственными учреждениями Петра Великого и временными его указами. Первые суть плоды ума обширного, исполненного доброжелательства и мудрости, вторые нередко жестоки, своенравны и кажутся писаны кнутом. Первые были для вечности, по крайней мере, для будущего. Вторые вырвались у нетерпеливого, самовластного помещика».

 

     Поэма «Медный всадник» ориентирована и на поэму Мицкевича «Дзяды» ( «Деды»), в которой ощущается и отзвук польского восстания 1830 г. Мицкевич с враждебностью пишет обо всем, что относится к России, к Петербургу. Пушкинская поэма – полемический ответ Мицкевичу – утверждает правду Петра, которая торжествует, и Пушкин принимает такую правду. Но закономерна и правда маленького человека, героя поэмы, Евгения. Первая соответствовала требованиям властей. Вторая в них не укладывалась. Так что запрет был вполне правомерен.

 

   Закончена поэма в Болдине осенью 1833 г. Николай не разрешил ее печатать. Сохранился ряд его замечаний. В частности, царь не пропустил слова «кумир», зачеркнул стихи: «И перед младшею столицей <…> порфироносная вдова». На рукописи поставлено много знаков вопроса, NB. Пушкин после прочтения поэмы царем сперва кое-что правил, потом перестал делать это, более Николаю поэмы не подавал. В журнале «Библиотека для чтения» в 1834 г. напечатано лишь начало поэмы под названием «Петербург», которое не противоречило официальной идеологии. Николай проявил себя чутким цензором, хорошо понимающим, что нужно запретить, а что можно и позволить. Только в 1837 г., после смерти Пушкина, выправленный Жуковским текст опубликован в 5 №    «Современника» запрещении поэмы см. «Дневники», с.32, письма). Пушкин тяжело переживал запрет. «Медный всадник» – как бы итог, одно из самых значительных произведений, особенно ценимое поэтом. Повторялась история с «Борисом Годуновым», которую Пушкин, вероятно, вспоминал.

 

    В то же время «История Пугачева» закончена и в конце 1833 г. разрешена царем, как уже отмечалось выше. Но и здесь не обошлось без высочайшей правки. Николай высказал ряд замечаний, потребовал изменить название:  «История пугачевского бунта». В комментарии указывается, что измененное название «никак не соответствовало замыслу Пушкина» .8 с 562). Думается, это не совсем так. Ведь писал Пушкин о «русском бунте, бессмысленном и беспощадном», не изменив своей оценки в «Капитанской дочке». Всепонимание Пушкина. Изображение вины и правоты каждой из сторон. И с той, и с другой – озверение, крайнее ожесточение, пролитие крови, пытки. О жестокости властей, вызвавшей бунт, определившей то, что большинство народа на стороне Пугачева: «Казни, произведенные в Башкирии генералом князем Урусовым, невероятны. Около 130 человек были умерщвлены посредством всевозможных мучений! Остальных, человек до тысячи (пишет Рычков) простили, отрезав им носы и уши». Но и о злодеяниях и жестокости восставших: «Билову отсекли голову. С Елагина, человека тучного, содрали кожу; злодеи вынули из него сало и мазали им свои раны» .8 стр 172). В примечаниях к 8 главе список, «не весьма полный», жертв Пугачева (стр. 327-352). Это – лишь перечисление. Мысль, что восстания, всякие насильственные действия не выход, что благотворные изменения происходят только через просвещение, прогресс (см. статью Вольперт «…Бессмысленный и беспощадный» // История и историософия в литературном

198   преломлении. Тарту, 2002. С.37-56).  Как итог долгих раздумий,  конечная формула отлилась в афористические слова повествователя в «Капитанской дочке»: «… лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от улучшения нравов, без всяких насильственных потрясений» (курсив мой — Л.В; VI, 455-6). Эту мысль Пушкин повторит с небольшим дополнением и в статье «Путешествии из Москвы в Петербург». Она, видимо, ему представляется принципиально важной: «Лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от одного улучшения нравов, без насильственных потрясений политических, страшных для человечества» (VII, 291 — 292). В значительной степени такие размышления определяют и интерес к Вальтер Скотту, с его идеей терпимости, с осуждением крайностей, всякого рода фанатизма, о чем уже упоминалось    ( «Уоверли», «Пуритане», «Эдинбургская темница»). Пушкин с   восхищением перечитывает его романы. «Капитанская дочка» писалась Пушкиным не без оглядки на произведения Вальтер Скотта. Сохранились наброски статьи «О романах Вальтера Скотта». Английский автор ставился здесь в ряд с Шекспиром и Гете (529,750). Разрешению «Пугачева» Пушкин рад, но горечь запрещения «Медного всадника», при всех попытках скрыть ее, отразившихся в «Дневниках», остается.

 

      Еще одна деталь, относящаяся к правке  «Истории Пугачева». Сохранилась переписка Пушкина с директором типографии М.Л.Яковлевым, лицейским товарищем поэта. 12 августа 1834 г. Яковлев пишет: «Нельзя ли без Вольтера?» (Вольтер упоминался среди других исторических деятелей в конце Предисловия: Екатерины, Суворова, Державина и пр. В примечаниях к главе пятой приводились ответы Екатерины на вопросы Вольтера по поводу восстания Пугачева; а в главе четвертой само письмо Вольтера). Пушкин отвечает Яковлеву:  «А почему ж? Вольтер человек очень порядочный, и его сношения с Екатериною суть исторические». Но подумав, Пушкин соглашается с Яковлевым: «Из предисловия (ты прав, любимец муз!) должно будет выкинуть имя Вольтера, хотя я и очень люблю его» (511). Приведенный эпизод опровергает потуги современных русофилов превратить Пушкина во врага Запада, чуть ли не в ненавистника Вольтера.

 

    К 1834 г. относятся и цензурные мытарства с поэмой «Анджело». О них ниже, там, где речь пойдет об отношениях Пушкина с Уваровым.

 

    Конфликты с цензурой усугубляются и тем, что всё время так или иначе Пушкин связан с периодическими изданиями Он, которого многие считали, одобряя или порицая, поэтом «чистого искусства», всё время думает о журналистике. Уже в первой половине февраля 1826 г. он пишет Катенину о журнале, о необходимости журнально-литературной критики, которая может дать «нашей словесности новое, истинное направление»: «Вместо альманаха не затеять ли нам журнала в роде Edinburgh review?»  (200). 27 мая 1826 г. в письме Вяземскому Пушкин обращается к той же теме: сообщает о желании издавать журнал ( «а ей-богу когда-нибудь   возьмусь за журнал») и о Катенине: «А для журнала – он находка» (207-8). Активное участие Пушкина в «Московском вестнике». Мысли о руководстве им. 9 ноября 26 г. письмо Вяземскому: «Может быть, не Погодин, а я буду хозяин нового журнала» (217). В этом же письме высказано предположение о возможности объединения с Полевым, если иначе нельзя будет стать распорядителем журнала: «Дело в том, что нам надо завладеть одним журналом и царствовать самовластно и единовластно» (216). 21 декабря 1826 г. из Москвы Языкову: «Вы знаете по газетам, что я участвую в ''Московском вестнике'', следственно и вы также». В письме Дельвигу 31 июля 1827 г.: «Вспомни, что у меня на руках ''Московский вестник'' и что я не могу его оставить на произвол судьбы и Погодина» (233). Из писем ясно, что издание «Московского вестника» поэт воспринимает как личное дело, а не как мимолетное сотрудничество.

 

 Затем в 1830-31 гг. активное сотрудничество в «Литературной газете». Пушкин не только помещает в ней свои произведения, но принимает самое непосредственное участие в редактировании, особенно в отсутствие Дельвига. Он ведет переговоры с цензурой, с авторами, определяет отзывы на вышедшие произведения и пр. 11 января 1830 г. Пушкин

199     пишет Загоскину, благодарит его за присланный роман «Юрий Милославский», хвалит его, отмечает успех и сообщает, что  «Литературная газета» поместит о романе статью Погорельского. В письме Вяземскому конца января 1830 г. Пушкин просит послать Дельвига скорее в Петербург: «Скучно издавать газету одному с помощью Ореста (Сомова -ПР), несносного друга и товарища» (269).Здесь же он просит слать побольше прозы, благодарит за уже присланное. Черновик письма 4 февраля 1830 г. К.М.Бороздину: издателям «Литературной газеты» дали недавно цензором, вместо Сербиновича, профессора Щеглова, «который своими замечаниями поминутно напоминает лучшие времена Бирукова и Красовского»; нельзя ли назначить другого цензора, если невозможно возвратить Сербиновича.

 

    2 мая 1830 г. Пушкин пишет Вяземском,у о новых журнальных замыслах, призывает его сотрудничать в «Литературной газете», «покамест нет у нас другой». Он зовет Вяземского приехать в Москву: «мы поговорим о газете или альманахе». Речь идет о газете, которая подорвет монополию Булгарина: «Но неужто Булгарину отдали монополию политических новостей? Неужто, кроме ''Северной пчелы'', ни один журнал не смеет у нас объявить, что в Мексике было землетрясение и что Камера депутатов закрыта до сентября. Неужто нельзя выхлопотать этого дозволения? справься-ка с молодыми министрами, да и с Бенкендорфом. Тут дело идет не о политических мнениях, но о сухом изложении происшествий. Да и неприлично правительству заключать союз – с кем? с Булгариным и Гречем. Пожалуйста, поговори об этом, но втайне: если Булгарин будет это подозревать, то он, по своему обыкновению, пустится в доносы и клевету – и с ним не справишься» (285). Таким образом, Пушкин думает не только о литературной газете, но и об издании с политической хроникой.

 

   Завязывается полемика между «Литературной газетой» и «Северной пчелой». Она становится всё острее. О ней говорилось в предыдущей главе. Царь иногда становится на сторону Пушкина. Бенкендорф всегда защищает Булгарина. В конечном итоге, царь почти всегда присоединяется к мнению Бенкендорфа. Так что «Литературная газета» просуществовала не долго. После прекращения её Пушкин всё время продолжает думать о журнальной деятельности, одновременно ругательски ругая ремесло журналиста в России. Сперва он предполагает издавать в пользу братьев Дельвига последний том альманаха «Северные цветы». Позднее возлагает надежды на журнал «Европеец» (они также оказались несостоятельными, о чем шла речь в предыдущей главе).

 

   Еще во время выхода «Литературной газеты» Пушкин хочет расширить рамки ее программы или получить право на новое издание. Вопрос о разрешении журнала или газеты возникает в начале 1830 гг. неоднократно. Ведутся переговоры о разрешении газеты «Дневник». Об этом или чем-либо   подобном идет речь в черновике письма Бенкендорфу от 19 июля — 10 августа 1830 г. Указав на монопольное положение «Северной пчелы», единственной, которой разрешено печатать политические известия, Пушкин пишет о необходимости восстановления равновесия: «В сем-то отношении осмеливаюсь просить о разрешении печатать политические заграничные новости в журнале, издаваемом бароном Дельлвигом или мною» (638). Далее довольно подробно определяется характер издания: «направление политических статей зависит и должно зависеть от правительства, и в этом издатели священной обязанностью полагают добросовестно ему повиноваться и не только строго соображаться с решениями цензора, но и сами готовы отвечать за каждую строчку, напечатанную в их журнале. Злонамеренность или недоброжелательство были бы с их стороны столь же безрассудны, как и неблагодарны» (638-9). Вопрос о разрешении издания затрагивает Пушкин в письме Бенкендорфу около 21 июля 1831 г.:  «Если государю императору угодно будет употребить перо мое, то буду стараться с точностию и усердием исполнять волю его величества и готов служить ему по мере моих способностей <…> С радостию взялся бы я за редакцию политического и литературного журнала, т. е. такого, в коем печатались бы политические и заграничные новости. Около него соединил бы я писателей с дарованием

200    и таким образом приблизил бы к правительству людей полезных, которые всё еще дичатся, напрасно полагая его неприязненным к просвещению» (639-40).

 

   Царь разрешает Пушкину издание газеты «Дневник», но вскоре отменяет разрешение. Весной 1832 г. на просьбы Пушкина Бенкендорфу разрешить ему «стать во главе газеты, о которой господин Жуковский, как он мне сказал, говорил с вами», ответа не последовало; разрешение было отменено (849-50).

 

        Надежды сменяются разочарованиями, разочарования надеждами. 3-го сентября 1831 г. Пушкин пишет Вяземскому, отвечая на его вопрос о журнале: «Ты пишешь о журнале; да, чёрта с два! кто нам разрешит журнал? Фон-Фок умер, того и гляди поступит на его место Н.И.Греч. Хороши мы будем! О газете политической нечего и думать, но журнал ежемесячный, или четырехмесячный, третейский можно бы нам попробовать…» (380). 11 июля 1832 г. в письме Киреевскому: «Мне разрешили на днях политическую и литературную газету»; просьба к Киреевским и Языкову о сотрудничестве: «Не оставьте меня, братие! <…> Прошу у Вас советов и помощи» (413). В тот же день Пушкин сообщает о разрешении газеты Погодину, которого тоже приглашает сотрудничать: «Знаете ли Вы, что государь разрешил мне политическую газету? Дело важное, ибо монополия Греча и Булгарина пала. Вы чувствуете, что дело без Вас не обойдется?» (414). На вопрос Погодина о программе газеты Пушкин отвечает в сентябре: «Какую программу хотите Вы видеть? часть политическая – официально ничтожная; часть литературная – существенно ничтожная; известия о курсе, о приезжающих и отъезжающих: вот вам и вся программа. Я хотел уничтожить монополию, и успел. Остальное меня мало интересует» (416). В письме жене конца сентября 1832 г.:  «но покамест голова моя кругом идет при мысли о газете. Как-то слажу с нею?» (421). 2 декабря 1832 г. Нащокину: «Мой журнал остановился, потому что долго не приходило разрешение. Нынешний год он издаваться не будет. Я и рад. К будущему успею осмотреться и подготовиться» (423).

 

   В этот период Пушкин стремится во что бы то ни стало получить разрешение на периодическое издание. В 1831 г. он обращается к заместителю Бенкендорфа, управляющему Ш отделением фон-Фоку, подает ему прошение о газете (сохранился черновик; письмо до нас не дошло), просит его совета, почему-то надеясь на его поддержку, считая, что тот против монополии «Северной пчелы». Лукавый Фок ответил, что он польщен доверием, но возвращает прошение, потому что далек от покровительства какому-либо   литератору за счет его собратьев; о том, что ему приписывают влияние, которого он не имеет, которое противоречит его правилам; издатели «Северной пчелы» более ему близки, чем другие, по причине «чисто общежительных отношений»; он обменивается с ними мыслями, но никогда не становится исключительно на сторону их воззрений; изредка дает им статьи политического содержания, но обязан делать это по указанию Бенкендорфа, который обычно письменно их одобряет; к нему-то надо бы Пушкину обратиться, так как он «постоянно оказывает вам очевидные доказательства своего особого благорасположения». В конце письма фон-Фок желает блестящего успеха задуманному Пушкиным предприятию; он один из первых будет радоваться его успеху, поздравлять публику с тем, что человек такого таланта будет способствовать ее удовольствию и просвещению (Лем505). Письмо –  скрытая ироническая насмешка и прояснение для Пушкина реальной ситуации (надежды обойти Бенкендорфа напрасны; только с его разрешения, никак иначе).

           .

   В поисках выхода в середине 1832 г. Пушкин намерен издавать газету в союзе с Булгариным и Гречем, своими противниками. В июне 1832 г. Булгарин ведет переговоры с Пушкиным (Лем509). Обсуждаются различные варианты. Но как раз в это время Пушкин получает разрешение издавать газету с сентября 1832 г. Вопрос о союзе отпадает. Булгарин и Греч предрекают ему неудачу. Действительно, разрешение взято обратно. Снова переговоры с «братьями-разбойниками». В конце августа Греч сообщает Булгарину, что встретился с Пушкиным на улице, что тот предложил ему издавать вместе

201               газету. Греч ждет его для переговоров. Пушкин пришел к нему, предложил взять в аренду журнал «Сын отечества», чтобы изменить его в духе иностранных журналов. В начале сентября намерения Пушкина изменились: он хочет издавать в половинной доле вместе с Гречем три раза в неделю газету, печатать ее в типографии «Северной пчелы». Греч считает, что не следует «выпускать из рук» Пушкина и его партию. Он не прочь в 1834 г. соединить их в одной газете. Всё это сообщает Лернер, к свидетельствам которого следует относиться с опаской. Но вот реальный факт. 16 сентября Пушкин дал доверенность Н.И. Тарасенко- Отрешкову (экопномисту, журналисту, видимо секретному агенту Ш Oтделения; во всяком случае  оно не возражало против назначения Отрешкова редактором) на редактирование и ведение дел по изданию газеты «Дневник». В конце сентября- начале октября 1832 г. Пушкин в Москве. Видимо, там идет речь и о подборе сотрудников. Греч извещает Булгарина, что Пушкин вернулся из Москвы с пустыми руками. А.Н. Мордвинов, после смерти фон-Фока занявший его пост, уведомляет Пушкина, что с газетой надо подождать возвращения Бенкендорфа, чтобы представить царю ее образец. 16 ноября этого же года Греч извещает Булгарина, что Пушкин «образумился» и не будет издавать ни журнала, ни газеты. Комовский .Д. или С.Д.?) писал, что Пушкину предлагали сотрудничество в «Северной пчеле» и «Сыне отечества» за 1000 — 1200 руб. в месяц, но он отказался, не желая работать с Булгариным. Все эти известия, относящиеся к 1832 г., не слишком достоверны, являются во многом, вероятно, не фактами, а слухами. Но какие-то попытки Пушкина тем или иным способом добиться права выхода в журналистику они отражают.

 

    Вопрос о разрешении газеты возникает вновь весной 1835 г. Но прежде, чем говорить об этом, следует остановиться на изменениях, которые прoизошли с 1832 г. в отношениях Пушкина и Уварова. Середина 1830 гг. – время наибольшего влияния последнего. Он в фаворе. К Пушкину относится совсем не плохо. Осенью 1831 г. Уваров переводит на французский язык стихотворение Пушкина «Клеветникам России», посылает перевод Пушкину с хвалебным письмом. Называет стихи Пушкина «прекрасными, истинно народными стихами». 21 октября 1831 г. Пушкин отвечает Уварову в том же духе: «Стихи мои послужили Вам простою темою для развития гениальной фантазии» (387). Летом того же года Уваров поддерживает перед Бенкендорфом проект основания пушкинской газеты «Дневник», выражает желание увидеть Пушкина почетным членом Академии Наук  (из письма Ф. Вигеля Пушкину). В 1832 г., когда Уваров инспектирует московский университет, его сопровождает Пушкин, и Уваров представляет поэта студентам в самых лестных выражениях. 17 декабря 1832 г. Уваров голосует за избрание Пушкина членом Академии Наук. В 1833 г. по инициативе Уварова Пушкина избирают академиком. Не мудрено. Кажется, что Пушкин пользуется милостью царя. Весной 1834 г. Пушкин хлопочет перед Уваровым о месте в Киеве для Гоголя и пишет о министре, как о человеке, с которым он лично общается: «пойду сегодня же назидать Уварова» (484). 7 апреля 1834 г., отмечая в «Дневниках» запрещение «Московского телеграфа», Пушкин пишет без всякого осуждения о роли в этом Уварова: «Уваров представил государю выписки, веденные несколько месяцев и обнаруживающие неблагонамеренное направление…» (8.с43). 10 апреля того же года Пушкин был на вечере у Уварова, говорил с ним о старинных рукописях, которые Свиньин предлагал купить Академии. Оба подозревают, что рукописи поддельные (8.с.44).

 

   Но в том же году отношения коренным образом меняются. Предпосылки такого изменения намечались и ранее. Если верить Гречу, Уваров еще в 1830-м г. оскорбительно отзывался о предках поэта, что послужило основой фельетона Булгарина (куплен за бутылку рома). Уварова, видимо, оскорбило и то, что материалы о разрешении газеты «Дневник» шли через министерство внутренних дел, через Ш Отделение, а не через министерство просвещения. В апреле 1834 г., сразу же после утверждения министром, он приказывает производить цензуру произведений Пушкина на общих основаниях. Уваров резко бранит пушкинскую «Историю Пугачева». Пушкин отмечает это в «Дневниках» за 

202     февраль 1835 г.: «Уваров большой подлец. Он кричит о моей книге как о возмутительном сочинении. Его клеврет Дундуков (дурак и бардаш) преследует меня своим ценсурным комитетом. Он не соглашается, чтоб я печатал свои сочинения с одного согласия государя <…> Кстати об Уварове: это большой негодяй и шарлатан. Разврат его известен<…> он начал тем, что был б…, потом нянькой, и попал в президенты Академии Наук как княгиня Дашкова в президенты российской академии <…> Он крал казенные дрова и до сих пор на нем есть счеты него 11 000 душ), казенных слесарей употреблял в собственную работу etc. еtc.». Далее речь идет о том, что цензура не пропустила в «Сказке о золотом петушке» слова «Царствуй, лежа на боку» и «Сказка ложь…». И последние слова «Дневников»: «Времена Красовского возвратились. Никитенко глупее Бирукова» (8.63-4).

 

    Придирки Уварова начинаются уже в 1834- 35 гг. Он требует полного подчинения себе. По настоянию Уварова вычеркнуто несколько стихов в поэме «Анджело» (альманах «Новоселье», апрель 1834 г.). Уже по поводу поэмы Пушкин обращается за помощью против Уварова к Бенкендорфу. Свидание их произошло 16 апреля, не известно, чем оно закончилось. В конечном итоге поэма «Анджело» напечатана, но цензурные вырезки восстановлены не были. Не восстановлены они, несмотря на настояния автора, и в сборнике 1835 г. «Поэмы и повести Александра Пушкина». 28 августа 1835 г. Пушкин обращается в Главное управление цензуры. Жалоба на то, что попечитель Петербургского учебного округа .е. Дондуков) «Изустно объявил мне, что не может мне позволить печатать моих сочинений, как доселе они печатались, т.е. с надписью чиновника собственной его величества канцелярии <…> таким образом я лишен права печатать свои сочинения, дозволенные самим государем императором» (644-5). Речь шла снова об «Анджело». Ответа на письмо не последовало. Пушкин решил пожаловаться Бенкендорфу (черновик письма не ранее 23 октября 1835 г.). О том, что во время его (Бенкендорфа) отсутствия вынужден был обратиться в цензурный комитет из-за затруднений в пропуске одного из своих произведений ( «Анджело» — ПР). «Но комитет не удостоил просьбу мою ответом<…> ни один из русских писателей не притеснен более моего. Сочинения мои, одобренные государем, остановлены при их появлении – печатаются со своевольными поправками цензора, жалобы мои оставлены без внимания» (554). Не увенчались успехом и новые попытки Пушкина устранить запрещенное цензурой. «Пушкин в ярости», – отмечает в «Дневнике» Никитенко.

 

        История с одой Пушкина «Подражание латинскому (На выздоровление Лукулла)». Публикация ее в конце 1835 г. в журнале «Московский наблюдатель». Замаскированная и крайне резкая сатира на Уварова. Примерно в то же время эпиграммы на председателя Петербургского цензурного комитета, попечителя учебного округа, с марта 1835 г. вице-президента Академии Наук М. А. Дондукова-Корсакова. Уварова связывали с Додуковым не только деловые и дружеские отношения, но и известный порок, о котором пишет Пушкин в  «Дневниках». О нем идет речь и в эпиграммах:

 

                В Академии наук

                Заседает князь Дундук.

                 Говорят, не подобает

                 Дундуку такая честь;

                 Почему ж он заседает

                 Потому что есть чем сесть

               (вариант: Потому что ж..а есть)

 

Эпиграмма хрестоматийно известна, но далеко не все знают, какой смысл скрывается в ее последней строке.

        Пушкину приписывали и другую эпиграмму, еще более резкую и ясную:

 

     203          Монаршьей волею священной

               Ключь камергерский золотой

               Привешен к ж..е развращенной,

               И без того всем отпертой (проверить)

 

   Эпиграммы, естественно, не предназначались для печати, но были довольно широко известны по спискам. Не исключено, что о них могли знать Уваров и Дондуков. К этому прибавляется стихотворение «Подражание латинскому (На выздоровление Лукулла)». Взятое как будто из античности, оно имело явно современный смысл, было сатирой на Уварова. Под античным вельможей Лукуллом подразумевался  владелец огромного богатства граф Шереметев. Уваров – его наследник, муж двоюродной сестры Шереметева. Во время болезни последнего, Уваров поспешил принять меры к охране его имущества, надеясь вскоре завладеть им. Но Шереметев, к разочарованию и огорчению Уварова, выздоровел.  Всё это стало хорошо известным. Смысл стихотворения для многих был достаточно ясен.

     Из 6 строф стихотворения о наследнике идет речь в двух (3-й и 4-й), но их было вполне достаточно, чтобы сделать Уварова смертельным врагом Пушкина, а они уже и ранее питали друг к другу отнюдь не дружеские чувства:

 

                  А между тем наследник твой,

                  Как ворон, к мертвечине падкий,

                  Бледнел и трясся над тобой,

                  Знобим стяжанья лихорадкой.

                  Уже скупой его сургуч

                  Пятнал замки твоей конторы;

                  И мнил загресть он злата горы

                       В пыли бумажных куч.

 

               Он мнил: «Теперь уж у вельмож

               Не стану нянчить ребятишек;

               Я сам вельможей буду тож;

               В подвалах, благо, есть излишек

               Теперь мне честность — трын-трава!

               Жену обсчитывать не буду,

               И воровать уже забуду

                      Казенные дрова» (3.348-9, 525)

 

(Сравни в «Дневниках»: «Он крал казенные дрова» 8.63).

    Скандал усугублялся тем, что Пушкин опубликовал это стихотворение совершенно сознательно в сентябрьском номере за 1835 г. журнала «Московский наблюдатель» – издании Погодина и Шевырева. Они к этому времени были горячими поклонниками Уварова, его теории «официальной народности». Позднее их называли холопами села Поречья (имения Уварова). Они не догадывались об истинном смысле стихотворения и приняли его за подлинное «подражание латинскому». Появление сатиры на Уварова в проуваровском журнале было особенно пикантно. Об этом наверняка много толковали. Царь поручил Бенкендорфу сделать Пушкину за «Лукулла» строгий выговор  (521).

 

           Пушкин вынужден оправдываться. Сохранился черновик его письма конца января-начала февраля 1836 г. Мордвинову, управляющему Ш Отделением (Бенкендорф – главноуправляющий). Пушкин отрицает, что его стихотворение «На выздоровление Лукулла» сатира на Уварова. По его словам, невозможно написать сатирическую оду, чтобы злоязычие не нашло в ней намека. Как пример, Пушкин приводит «Вельможу» Державина: «Эти стихи применяли и к Потемкину и к другим, между тем все эти 

204   выражения были общими местами, которые повторялись тысячу раз» (870). О том, что он никого не назвал, никому не намекал, что «моя ода направлена против кого бы то ни было» (870-71). Некоторая правота в оправданиях Пушкина была. На свой счет оду мог принять не только Уваров. Именно так произошло с князем Н.Г.Репниным, и Пушкину пришлось вновь оправдываться, на этот раз перед ним (см. письма 5 и 11 февраля). Уваров же отлично понимал, кому адресовалась ода, да и не он один понимал. Скандал получился громким. Пушкин старается погасить его, уговаривает профессора Жобара не печатать за границей перевод оды со своими пояснениями (873).

 

    В 1835 году Пушкин думает об издании альманаха. Не позднее 11 октября он пишет об альманахе Плетневу. Предполагает поместить в нем  «Путешествие в Арзрум», «Коляску» Гоголя ( «Спасибо, великое спасибо Гоголю за его „Коляску“»). Предлагает назвать альманах «Арион» или «Орион». Позднее предназначавшиеся для альманаха произведения напечатаны в «Современнике».

 

     Естественно, решив в 1835 г. вновь добиваться разрешения на какое-либо периодическое издание, газету или журнал, Пушкин к Уварову не обращается. Более того, он сознательно стремится обойтись без его вмешательства. Весной 1835 г. он отправляет Бенкендорфу письмо (см.черновик, 863-4), в котором напоминает, что царь разрешил ему в 1832 г. издавать политическую и литературную газету. Здесь же он разъясняет свои отношения с Уваровым и Дондуковым: «Прошу извинения, но я обязан сказать Вам всё. Я имел несчастье навлечь на себя неприязнь г. министра народного просвещения, так же как князя Дондукова, урожденного Корсакова. Оба уже дали мне ее почувствовать довольно неприятным образом. Вступая на поприще, где я буду вполне от них зависеть, я пропаду без вашего непосредственного покровительства. Поэтому осмеливаюсь умолять вас назначить моей газете цензора из вашей канцелярии» (863).

        Вопрос о «Современнике» проясняется к концу 1835 г. 31 декабря 1835 г. Пушкин пишет Бенкендорфу, просит передать на рассмотрение царя, как важный документ эпохи Петра, «Записки бригадира Моро-де Бразе (касающиеся до Турецкого похода 1711 года», со своими примечаниями и предисловием. Здесь же речь идет и о том, что поэт хотел бы издать в следующем году  «четыре тома статей чисто литературных (как-то   повестей, стихотворений etc.), исторических, ученых, также критических разборов русской и иностранной словесности, наподобие английских трехмесячных Reviews. Отказавшись от участия во всех наших журналах, я лишился и своих доходов. Издание таковой Reviews доставило бы мне вновь независимость, а вместе и способ продолжать труды, мною начатые» (558) (Записки-де Бразе напечатаны после смерти Пушкина, в 6 томе «Современника»).

 

 По представлению Бенкендорфа  «Современник», как нечто среднее между журналом и альманахом (4 раза в год), утвержден царем, помимо Уварова, и 11 апреля 1836 г. выходит первый его номер. Можно предполагать, что Бенкендорф в данном случае, хотя Пушкина он не любил, испытывал удовлетворение: приятно было «утереть нос» сопернику, новому временщику, делающему карьеру. Пушкину же приходится с этого времени «отдуваться» и за себя, и за других авторов его журнала.

 

   В 1835 г. отношения Пушкина с цензурой вроде бы не столь уж плохие. Выходят в 2-х частях «Поэмы и повести», в 4-х частях «Стихотворения Александра Пушкина». Не так уж много запрещений. Без особых придирок проходит через цензуру «Капитанская дочка». Она подана на просмотр в сентябре 1836 г. и в том же году напечатана в 4-м томе «Современника». Но все время не прекращаются цензурные придирки. Особенно в связи с «Современником».

 

      Принимаясь за журнальную деятельность, Пушкин особенно радужных надежд по поводу ее не питал. 6 мая 1836 г. в письме жене из Москвы он просит передать Плетневу пакет для «Современника“; “ коли цензор Крылов не пропустит, отдать в комитет и, ради Бога, напечатать во 2 №   ». Здесь же Пушкин высказывает общие мысли о положении журналиста в России: «Вижу, что непременно нужно иметь мне 80000 доходу <…>

205          Недаром же пустился в журнальную спекуляцию – а ведь это всё равно, что золотарство <…> очищать русскую литературу есть чистить нужники и зависеть от полиции. Того и гляди что… Чёрт их побери! У меня кровь в желчь превращается“ (578). Те же самые мысли высказаны и в письме жене от 18 мая: “ у меня у самого душа в пятки уходит, как вспомню, что я журналист. Будучи еще порядочным человеком, я получал уж полицейские выговоры и мне говорили: vous avez trompe и тому подобное. Что же теперь со мною будет? Мордвинов будет на меня смотреть, как на Фаддея Булгарина и Николая Полевого, как на шпиона; чёрт догадал меня родиться в России с умом и талантом! Весело, нечего сказать» (583).

 

         Ряд цензурных нападок на «Современник». По распоряжению Уварова в августе 1836 г. запрещена статья Пушкина «Александр Радищев», предназначенная для 3 книги журнала. Не напечатана и статья «Путешествие из Москвы в Петербург». 20 апреля 1835 г. Пушкин пишет Катенину: «Виноват я перед тобою, что так долго не отвечал на твое письмо. Дело в том, что нечего мне было тебе хорошего отвечать. Твой сонет чрезвычайно хорош, но я не мог его напечатать. Ныне цензура стала так же своенравна и бестолкова, как во времена блаженного Красовского и Бирукова: пропускает такие вещи, за которые ей поделом голову моют, а потом с испугу уже ничего не пропускает. Довольно предпоследнего стиха, чтобы возмутить весь цензурный комитет против всего сонета» (527; сонет Катенина «Кавказские горы»; «предпоследний стих», вызвавший запрещение: «Творенье Божье ты иль чёртова проказа?»).

 

 17 марта 1836 г. Пушкин сообщает Вяземскому о цензурных вырезках из заграничных писем А.И. Тургенава «Хроника русского»: «Но бедный Тургенев!…все политические комержи его остановлены. Даже имя Фиески и всех министров вымараны; остаются одни православные буквы наших русских католичек да дипломатов. Однако я хочу обратится к Бенкендорфу – не заступится ли он?» (567-8). О Тургеневе, его «Хронике русского», публикацию которой Пушкин пытается отстоять, идет речь и в письмах М.А.Дондукову-Корсакову и А.Л. Крылову (18,20-22 марта 1836 г.) (568-9).

 

     Дондуков-Корсаков стремится поставить Пушкина под свой непосредственный контроль, явно недоброжелательный. Он предлагает, чтобы в затруднительных случаях поэт обращался лично к нему. В ответе Дондукову от 6 апреля 36 г. Пушкин вежливо, но решительно отклоняет предложение. Начинает он с комплиментов, пишет о благосклонном снисхождении, о покровительстве Дондукова (эти уверения можно счесть за лесть, а можно и за насмешку). Но предложение обращаться лично к нему не принимает (ситуация напоминает случай, когда Бенкендорф пожелал стать цензором Пушкина). Пушкин отклоняет предложение Дондукова: во-первых ему «совестно и неприлично поминутно беспокоить Ваше сиятельство ничтожными запросами, между тем как я желал бы пользоваться правом, Вами мне данном, только в случаях истинно затруднительных и в самом деле требующих разрешения высшего начальства»; во-вторых «таковая двойная цензура отнимет у меня чрезвычайно много времени, так что мой журнал не может выходить в положенный срок»; поэтому он просит разрешения «выбрать себе еще одного цензора; дабы таким образом вдвое ускорить рассматриванье моего журнала, который без того остановиться и упадет» (572). Просьба была удовлетворена, вторым цензором назначен П.И.Гаевский. Первым остался А.Л.Крылов.

 

        Из письма Дондукову-Корсакову от второй половины апреля 1836 г. видно, что цензура не пропустила статью Д.В.Давыдова «Занятие Дрездена, 1831 года»? ( «О партизанской войне») и передала ее в военную цензуру. Та не разрешила статью, так как в ней критиковались отдельные военачальники и оправдывались поступки Давыдова.    В Августе 1836 г. в письме Д.В.Давыдову (Черновое) Пушкин писал: «Ты думал, что твоя статья о партизанской войне пройдет сквозь цензуру цела и невредима. Ты ошибся: она не избежала красных чернил. Право, кажется, военные цензоры марают для того, чтоб доказать, что они читают.   Тяжело, нечего сказать. И с одною цензурою наплачешься; каково же зависеть от целых четырех? Не знаю, чем провинились русские писатели,

206   которые не только смирны, но даже сами от себя согласны с духом правительства. Но знаю, что никогда не бывали они притеснены, как нынче: даже в последнее пятилетие царствования покойного императора, когда вся литература сделалась рукописною благодаря Красовскому и Бирукову. Цензура дело земское; от нее отделили опричину – а опричники руководствуются не уставом, а своим крайним разумением» (575, 594, 750-51). Помимо общей цензуры, статьи «Современника» нередко передавали в цензуру военную, духовную, министерства иностранных дел, министерства двора.

     18 июня 1836 г. Пушкин пишет А.А.Краевскому о перестановке статей в «Современнике», т.к. некоторые из них еще не переписаны «и в тисках у Крылова не бывали» (589). О цензуре содержатся упоминания и в других письмах Пушкина за 1836 г. (первая половина августа Крылову, июль-август Краевскому и др.).

 

   Но все же «Современник» приносит Пушкину большое удовлетворение. Он всё более увлекается делами журнала. 27 мая пишет Нащокину: «Второй №   ''Современника'' очень хорош <…> Я сам начинаю его любить и, вероятно, займусь им деятельно» (584). Своё обещание Пушкин выполняет.  3-й №    «Современника» –  блестящий. В нем отчетливо ощущается направляющая рука Пушкина. Переговоры и переписка его с авторами, отраженная в письмах (См. три тома исследователя В.Е.Евгеньева- Максимова о «Современнике». Там вначале статья Д.Е. Максимова о пушкинском «Современнике». См. также статью Эткинда о пушкинском «Современнике» в Парижском сборнике и. мою статью о двух программах пушкинского «Современника»)

          К 1836 г. относится и ряд стихотворений, которые не напечатаны при жизни Пушкина. Но если бы их подали в то время в цензуру, они вряд ли бы увидели свет. Одно из них, по мнению Лемке, – насмешка над Бенкендорфом (522). В конце мая 1836 г. на обозрение была выставлена картина Брюлова «Распятие». Бенкендорф «для порядка» приказал приставить к ней двух часовых. 1 июня 1836 г. Пушкин пишет стихотворение «Когда великое свершилось торжество» ( «Мирская власть»). Оно содержит строки, которые цензура ни за что не разрешила бы:

 

                    Но у подножия теперь креста честного,

                    Как будто у крыльца правителя градского,

                    Мы зрим поставленных на место жен святых

                    В ружье и кивере двух грозных часовых.

                    К чему, скажите мне, хранительная стража?

                    Или распятие казенная поклажа,

                    И вы боитеся воров или мышей?

                    Иль мните важности придать царю царей?

                    Иль покровительством спасаете могучим

                    Владыку, тернием венчанного колючим,

                    Христа, предавшего послушно плоть свою

                    Бичам мучителей, гвоздям и копию?

                    ……………………………………………………

                    И чтоб не потеснить гуляющих господ

                    Пускать не велено сюда простой народ?

                                           .3. с.366,527)

 

       Другое,  «Д.В. Давыдову. При посылке Истории пугачевского бунта», со стихотворной концовкой:

 

                            Вот мой Пугач: при первом взгляде

                            Он виден – плут, казак прямой,

                            В передовом твоем отряде

                            Урядник был бы он лихой

                                              (там же. с.364)

 

  207   Вряд ли бы цензура пропустила стихотворение «Из Пиндемонти» со словами: «Зависеть от царя, зависеть от народа – не всё ли нам равно? Бог с ними.»  (там же. с.369). И ряд других стихотворений, написанных в 36 г..

 

     Некоторые итоги. Пушкин и Чаадаев. В 1830-е годы (да и ранее) Пушкин решительно отвергает и бунт, «бессмысленный и беспощадный», и революции, в их крайних выражениях, с кровью и террором. Он принимает основы существующего порядка и в плане религии, христианства, и в плане государственного устройства, русской самодержавной власти. Он человек религиозный. В какой-то степени его можно назвать верноподданным. Но это не значит, что он доволен окружающим, властью, царем, самим собой. Особо остро он воспринимает проблемы независимости личности, человеческого достоинства и достоинства поэта, регламентации, терпимости и нетерпимости. Снова и снова Пушкин возвращается к ним. Поэт как бы над «партиями», которые всегда «узки». Характерная особенность его – всепонимание. В этом плане продолжение его традиции – не Некрасов, тем более не революционные демократы (хотя у Некрасова пушкинский «пласт» очень отчетлив). Но и не Достоевский (несмотря на его речь о Пушкине), даже не Толстой. Пушкинская традиция возрождается лишь в конце Х1Х — начале ХХ вв. В первую очередь в творчестве Чехова. Затем у Короленко.

 

     Мы начинали главу о Пушкине с упоминания об исследователях, которые ныне стремятся противопоставить его позицию в тридцатые годы Западу, сблизить поэта со славянофилами, по-своему весьма «партийными». Наибольшая близость Пушкина со славянофилами относится к 1832 г., когда начал выходить журнал «Европеец», сразу же запрещенный. В какой-то степени близость сохраняется и в более позднее время, но славянофилом Пушкин никогда не был, даже в последний год своей жизни. Для понимания его позиции важно остановиться на отношении Пушкина к Чаадаеву, его «Философическому письму», вызвавшему скандал, запрет «Телескопа», объявление Чаадаева сумасшедшим (тоже своеобразный вид карательной цензуры). Отношение Пушкина к «Философическому письму», весьма отрицательное, как бы подтверждает доводы русофильских истолкователей поэта. Думается, оснований для такого истолкования оценка Пушкиным письма Чаадаева не дает. Да и вообще для понимания проблемы необходимо учитывать все высказывания Пушкина о «Философических письмах» Чаадаева.

 

    До этого несколько слов об отношении Пушкина к Западу, к Европе, в том числе к европейской (французской) литературе. К середине тридцатых годов поэт относится к последней весьма отрицательно. Он не принимает французского «неистового романтизма», осуждает Бальзака, которого на раннем этапе его творчества вполне можно было воспринимать в духе такого романтизма. По мнению Пушкина, «французы народ самый антипоэтический. Лучшие писатели их <…> доказали, сколь чувство изящного было для них чуждо и непонятно» ( «Начало статьи о В. Гюго» –  «Из ранних редакций»). Пушкин публикует ряд материалов, изображающих его кумира юности, Вольтера, далеко не с лучшей стороны: статья «Последний из свойственников Иоанны д' Арк», заканчивающаяся словами о французах: «Жалкий век! Жалкий народ», статья «Вольтер», где, в частности, речь идет о столкновении Вольтера с Фридериком П: «Вся эта жалкая история мало приносит чести философии. Вольтер, во всё течение долгой своей жизни, никогда не умел сохранить своего собственного достоинства <…> Фридерик негодует и грозит, Вольтер плачет и умоляет» (418-19). И все же Вольтер для Пушкина и в это время гений, пускай он даже «имеет свои слабости, которые утешают посредственность, но печалят благородные сердца, напоминая им о несовершенстве человечества» (419).

 

  Статья Пушкина в «Современнике» «Джон Теннер», постоянно цитируемая, как свидетельство отношения поэта к Северной Америке: «Уважение к сему новому народу и 

208    к его уложению, плоду новейшего просвещения, сильно поколебалось. С изумлением увидели демократию в её отвратительном цинизме, в ее жестоких предрассудках, в ее нестерпимом тиранстве <…> такова картина Американских Штатов, недавно выставленная перед нами» (435). «Глубокие умы», наблюдения которых поколебали положительное представление об Америке – это европейские исследователи, в частности, француз Токвиль, с его книгой «О демократии в Америке», которую Пушкин использует в статье «Джон Теннер». Пушкин прекрасно знает, что книга в целом дает весьма сочувственную картину американской демократии, хотя и показывает её темные стороны. И Пушкин, видимо, разделяет оценку Токвиля, хотя и останавливается в статье лишь на темной стороне. Об этом обычно российские исследователи не упоминают (см. Л. Вольперт. Пушкин и европейское мышление (Книга А. Токвиля «О демократии в Америке»// Труды по русской и славянской филологии. Литературоведение. 1У. Новая серия. Тарту, 2001).

 

   Статья Пушкина «О Мильтоне и шатобриановом переводе ''Потерянного рая''». Вновь о французской ограниченности, о непонимании литературы соседей: «Уверенные в своем превосходстве над всем человечеством, они ценили славных писателей иностранных относительно меры, как отдалились они от французских привычек и правил, установленных французскими критиками». Французы, по Пушкину, считали правомерным исключать из книг иностранцев «места, которые могли бы оскорбить образованный вкус французского читателя <…> переправляя на свой лад ''Гамлета'', ''Ромео'' и ''Лира''» (487). Резко пишет Пушкин о французских переводчиках Мильтона, об его облике, созданном писателями Франции, Делилем, Альфредом-де Виньи, Виктором Гюго. Подробный разбор изображений Мильтона в «Кромвеле» Гюго и «Сен-Маре» Виньи с «нелепыми вымыслами». Таким переводчикам Пушкин противопоставляет Шатобриана, которого он называет «первым из французских писателей», «первым мастером своего дела», а Мильтона «великим писателем» (488).

 

  Незаконченная статья Пушкина, дошедшая лишь в отрывках, «О ничтожности литературы русской“. Остановимся на нескольких ее положениях, важных для нас: об особом пути России, принявшей христианство от Византии, об отсутствии в ней влияния великой эпохи возрождения, рыцарства, крестовых походов. “ Долго Россия оставалась чуждою Европе». Край оцепеневшего севера. Бедная словесность. Лишь «Слово о полку Игореве» «возвышается уединенным памятником в пустыне нашей древней словесности». Но и «высокое предназначение» России: её просторы поглотили силу монголов и остановили их нашествие на самом краю Европы. «Образующееся просвещение было спасено растерзанной и издыхающей Россией». Внутренние междуусобицы. Но в одном цари и бояре были согласны: «в необходимости сблизить Россию с Европою» (306-07).  А затем в статье идет речь о французской литературе, об её влиянии на Россию: «В начале 18-го столетия французская литература обладала Европою. Она должна была иметь на Россию долгое и решительное влияние». Кратко об истории французской словесности. О господстве вначале в ней жалкой ничтожности, недостатке истинной критики, шаткости мнений, общего падения вкусов. Но «вдруг явилась толпа истинно великих писателей»: Корнель, Буало, Расин, Мольер, Лафонтен. О роковом предназначении ХУШ века. Великан этой эпохи Вольтер. Философия века, направленная против господствующей религии, «вечного источника поэзии у всех народов». Любимое орудие этой философии – «ирония холодная и осторожная и насмешка бешеная и площадная». «Влияние Вольтера было неизмеримо <…> Все возвышенные умы следуют за Вольтером». Руссо, Дидерот, Юм, Гиббон. «Бомарше влечет на сцену, раздевает донага и терзает всё, что еще почитается неприкосновенным. Старая монархия хохочет и рукоплещет. Старое общество созрело для великого разрушения» (312-13). Вся Европа проявляет подобострастное внимание к французским писателям. В Германии, Англии, Италии поэзия «становится суха и ничтожна, как и во Франции».

 

   209   В приведенных отрывках много интересного и значимого, перекликающегося с точкой зрения Чаадаева. Здесь и характеристика прошлого России, православия, мысли о том, что Россия долго оставалась Европе чужой, и размышления о предназначении России, об её всегдашнем сознании необходимости сблизиться с Европой, Чаадаеву противоречащие, и оценка воздействия французской литературы на другие страны и Россию, о созревании общества для «великого разрушения» и роли литературы в этом созревании. Во всяком случае, в статье затронут комплекс идей, отразившихся в письмах Пушкина к Чаадаеву. Исследователь Л.Вольперт считает, что статья «О ничтожности литературы русской» – наметки замысла Пушкина: написать историю французской литературы

 

  И, наконец, статья Пушкина «Мнение М. Е. Лобанова о духе словесности, как иностранной, так и отечественной». Пушкин подробно цитирует Лобанова, выдвигающего  обвинения в адрес русской литературы: «Беспристрастные наблюдатели.– утверждает Лобанов, – носящие в сердцах своих любовь ко всему, что клонится к благу отечества, преходя (так!) в памяти своей всё, в последнее время ими читанное, не без содрогания могут сказать: есть в нашей новейшей словесности некоторый отголосок безнравия и нелепостей, порожденных иностранными писателями». Пушкин продолжает цитировать Лобанова. Тот с трибуны Российской академии восклицает: «ужели жизнь и кровавые дела разбойников, палачей и им подобных, наводняющих ныне словесность <…> представляются в образец для подражания? <…> Ужели истощилось необъятное поприще благородного, назидательного, доброго и возвышенного, что обратились к нелепому, отвратному (?), омерзительному и даже ненавистному?». (400. Курсив и вопросительный знак в цитиеуемом тексте Лобанова- ПР).

 

  По словам Пушкина, подобные тенденции в русской литературе Лобанов связывает с воздействием на нее литературы французской, которая формировалась под влиянием революционных событий: «Для Франции, – пишет г. Лобанов, – для народов, отуманенных гибельною для человечества новейшею философиею, огрубелых в кровавых явлениях революций и упавших в омут душевного и умственного разврата, самые отвратительные зрелища <…> не кажутся им таковыми; ибо они давно ознакомились и, так сказать, срослись с ними в ужасах революций» (401).

 

   Как пример подобных писателей Лобанов, следуя мнению «эдимбургских журналистов», называет имена Эжена. Сю и Жюль Жанена, а также драму В. Гюго «Лукреция Борджия»: «гнуснейшая из драм, омерзительнейший хаос ненавистного бесстыдства и кровосмешения» (401). Пушкин отнюдь не является почитателем названных авторов, даже Гюго, хотя в другой статье высказывает мнение, что тот – «поэт и человек с истинным дарованием» (265). Не является Пушкин и сторонником «ужасов революций». Но он резко осуждает нападки Лобанова. И на французский народ. И на французскую литературу: «Спрашиваю; можно ли на целый народ изрекать такую страшную анафему?». И называет совсем иные имена, чем Лобанов: Расина, Фенелона, Паскаля, Монтескье, Шатобриана, Ламартина, Нибура, Тьери, Гизо и других, составляющих славу Франции. Пушкин утверждает, что французский народ, «который оказывает столь сильное религиозное стремление, который так торжественно отрекается от жалких скептических умствований минувшего столетия, –  ужели весь сей народ должен ответствовать за произведения нескольких писателей, большею частию молодых людей, употребляющих во зло свои таланты…?» (402).

 

  Пушкин не одобряет таких писателей, но он резко протестует против того, чтобы  по их произведениям оценивали французскую литературу и французский народ: «Нельзя требовать от всех писателей стремления к одной цели. Никакой закон не может сказать: пишите именно о таких предметах, а не о других <…> закон также не вмешивается в предметы, избираемые писателем <…> Требовать от всех произведений словесности изящества или нравственной цели было бы то же, что требовать от всякого гражданина беспорочного житья и образованности. Закон постигает одни преступления, оставляя

210     слабости и пороки на совесть каждого» (402-03). Высказывая такие мысли, Пушкин, по сути, выходит за рамки обвинений Лобанова французской литературы. Здесь уже затрагивается вопрос и о русской, и о цензуре.

 

  Пушкин пишет о том, что современная французская поэзия на русскую влияла слабо, что оригинальные романы, имевшие наибольший успех, принадлежат к роду нравоописательных и исторических: «Лесаж и Вальтер Скотт служили им образцами, а не Бальзак или Жюль Жанен. Поэзия осталась чужда влиянию французскому». Она ближе поэзии германской «и гордо сохраняет свою независимость от вкусов и требований публики» (405).

 

 Пушкин останавливается на нападках Лобанова на современную русскую словесность. Он цитирует высказывания Лобанова, который видит в ней «сбивчивость, непроницаемую тьму и хаос несвязных мыслей» в теории, «совершенную безотчетность, бессовестность, наглость и даже буйство» в литературных приговорах: «Приличие, уважение, здравый ум отвергнуты, забыты, уничтожены». Литературная критика «ныне обратилось в площадное гаерство, в литературное пиратство, в способ добывать себе поживу из кармана слабоумия дерзкими и буйными выходками, нередко даже против мужей государственных, знаменитых и гражданскими и литературными заслугами. Ни сан, ни ум, ни талант, ни лета, ничто не уважается» (405-06). Не исключено, что Лобанов, перечисляя писателей, «преданных глумлению», имеет в виду и оценки Белинского, высказанные в частности в «Литературных мечтаниях» — ПР.

 

  Лобанов приходит к выводу, что огромный труд искоренения всего перечисленного им зла – дело цензуры. Но ей одной не справиться. Поэтому Лобанов призывает всех добросовестных писателей, просвещенных жителей России, а прежде всего Академию, учрежденную «для наблюдения нравственности, целомудрия и чистоты языка», принять участие «в сем трудном подвиге», «неослабно обнаруживать, поражать и разрушать зло» (408. Курсив Лобанова — ПР),

 

    Возражая Лобанову, Пушкин утверждает, что в России нет множества безнравственных книг, писателей, ухищряющихся ниспровергнуть законы и что нельзя «укорять у нас цензуру в неосмотрительности и послаблении»: «Мы знаем противное. Вопреки мнению г. Лобанова, ценсура не должна проникать все ухищрения пишущих». Далее Пушкин цитирует цензурный устав (параграф 6), где речь идет о том, что цензура должна обращать внимание на видимую цель и намерение автора, явный смысл речи, «не дозволяя себе произвольного толкования оной в дурную сторону» (409. Курсив устава — ПР). Этот параграф, по словам Пушкина, – «основное правило нашей ценсуры». Без него «не было бы возможности напечатать ни одной строчки, ибо всякое слово может быть перетолковано в худую сторону». Пушкин прекрасно знает, что этот параграф далеко не всегда соблюдается (об этом писал и Никитенко в своем «Дневнике»), но он умело использует его, возражая Лобанову, давая свое толкование обязанностей цензуры: «Ценсура есть установление благодетельное, а не притеснительное; она есть верный страж благоденствия частного и государственного, а не докучливая нянька, следующая по пятам  шалливых (так!) ребят» (409-10).

 

   Обращу внимание на некоторые детали статьи о Лобанове. Общий смысл её и позиция Пушкина понятны. Но для меня важны два момента: Пушкин с сочувствием относится к «сильному религиозному стремлению», происходящему во Франции ведь оно католическое); Пушкин, отмечая как заслугу отречение французов «от жалких скептических умствований минувшего столетия», осуждая многое в современной французской литературе, не изменяет своего положительного отношения к французскому народу, французскому просвещению и словесности, к их прошлому и настоящему. Его ответ на антифранцузские, антизападнические нападки Лобанова отчетливо свидетельствует об этом.

      Но вернемся к вопросу об отношении Пушкина к «Философическому письму» Чаадаева, напечатанному в «Телескопе», вернее, следует говорить о комплексе писем. В 

211    молодости Пушкин и Чаадаев – друзья, единомышленники, сторонники свободы. Пушкин посвящает Чаадаеву несколько стихотворений, в том числе знаменитое послание  ( «Любви, надежды, тихой славы»). К 30-м годам они менее близки, но иногда встречаются. 2 января 1831 г. Пушкин посылает Чаадаеву «Бориса Годунова», только что поступившего в продажу конце декабря), с короткой французской надписью (поздравление с Новым годом)  и с обращением «друг мой». Поэт просит Чаадаева высказать свое мнение о «Годунове» (833). Оба изменились. Чаадаев стал философом, религиозным мыслителем, перешел в католичество. Его раздумья о России, ее истории, об ее месте среди других европейских народов отразились в «Философических письмах». Пушкин познакомился с некоторыми из них уже летом 1831 г. Он принимает участие в попытках Чаадаева их издать. Позднее, из писем Нащокину, видно, что Пушкин знал, где живет Чаадаев в Москве ( «на Дмитровке против церкви»). 6 июля 1831 г. еще одно письмо Пушкина к Чаадаеву. Тоже по-французски и начинается теми же словами: «Друг мой». Письмо сравнительно подробное, затрагивающее важные философские проблемы. Пушкин объясняет, почему он пишет по-французски: чтобы говорить с Чаадаевым «на языке Европы, он мне привычнее нашего» (841), Думается, что французский язык определяется и важностью темы, обращением к философским проблемам. Письмо Пушкин рассматривает как продолжение бесед с Чаадаевым, начатых в свое время в Царском Селе. Речь идет об издании 6-го и 7-го «Философического письма», которые Чаадаев собирался напечатать при поддержке Блудова (товарища министра просвещения Ливена), у книготорговца Беллизара. Об этом Чаадаев хотел хлопотать через Пушкина, но дело затягивалось, и он попросил вернуть рукопись. «Но что будете вы с ней делать в Некрополе?» – спрашивал Пушкин у Чаадаева (Некрополисом тот называл Москву). «Оставьте мне ее еще на некоторое время. Я только что перечел ее“. Начинается серьезный разговор о рукописи “ Философических писем». Видно, что Пушкин прочитал, перечитал их и собирается, вероятно, еще раз перечитать. Он обращает внимание «на отсутствие плана и системы», но форма письма, по его мнению, «дает право на такую небрежность и непринужденность». Поэту кажется, что начало писем «слишком связано с предшествовавшими беседами и мыслями, ранее развитыми, очень ясными и несомненными для вас, но о которых читатель не осведомлен. Вследствие этого мало понятны первые страницы, и я думаю, что вы бы хорошо сделали, заменив их простым вступлением или же сделав из них извлечение»

 

.   Подробно высказав свои соображения о форме писем, их построении, дав конкретные советы, Пушкин переходит к содержанию. Он согласен с тем, что Чаадаев говорит о Моисее, Риме, Аристотеле, об идее истинного Бога, о древнем искусстве, протестантизме. Всё «изумительно по силе, истинности или красноречию. Всё, что является портретом или картиной, сделано широко, блестяще, величественно». На этом безусловные похвалы кончаются. Начинается если не критика, то полемика. Но пока речь идет не о России, а о всемирной истории: «Ваше понимание истории для меня совершенно ново, и я не всегда могу согласиться с вами: например, для меня непостижима ваша неприязнь к Марку Аврелию и пристрастие к Давиду (псалмами которого, если только действительно они принадлежат ему, я восхищаюсь). Не понимаю, почему яркое и наивное изображение политеизма возмущает вас в Гомере. Помимо его поэтических достоинств, это, по вашему собственному признанию, великий исторический памятник. Разве то, что есть кровавого в Илиаде, не встречается также и в Библии? Вы видите единство христианства в католицизме, т.е. в папе. Не заключается ли оно в идее Христа, которую мы находим также и в протестантизме? Первоначально эта идея была монархической, потом она стала республиканской» (841-2). Думается, неприятие Пушкиным исторической концепции Чаадаева связано с категоричностью симпатий и антипатий того, с католической ортодоксальностью друга молодости. Пушкин гораздо терпимее в оценках. Не исключено, что и французский язык (где нет разницы между «ты» и «вы») определен

212    подсознательным стремлением отграничить себя от Чаадаева. Теперь нет между ними былой близости. Поэтому по-французски писать легче.

 

   21 июля 1831 г. Пушкин пишет Нащокину о посылке на имя Чаадаева, которую просит доставить автору. Имеется в виду пакет с «Философическими письмами», возвращаемыми Пушкиным. Затем, 29 июля, сообщается, что посылку не приняли на почте (367, 369). 3 августа 1831 г. в письме Вяземскому Пушкин вновь упоминает о посылке, И здесь же говорит о Чаадаеве: «Благодарю Александра Ивановича (Тургенева- ПР) за его религиозно-философическую приписку. Не понимаю, за что Чаадаев с братией нападает на реформацию, (далее. франц) то есть на известное проявление христианского духа. Насколько христианство потеряло при этом в отношении своего единства, настолько же оно выиграло в отношении своей народности (далее снова русский текст). Греческая церковь – дело другое: она остановилась и отделилась от общего стремления христианского духа» (374). Таким образом Пушкину чужд ортодоксальный католицизм Чаадаева, он защищает реформацию, но не православие в греческом варианте.

 

      Затем Чаадаев посылает Пушкину оттиск знаменитого первого   «Философического письма», напечатанного в «Телескопе» (1836, №   15). Ответ Пушкина, 19 октября 1836 г., третье, последнее его письмо к Чаадаеву, чрезвычайно важное, написанное за три месяца до смерти, своего рода итог, завещание. Тоже по-французски. Без обращения (исчезло «друг мой»). Пушкин не отсылает свое письмо в связи с репрессиями против Чаадаева. Крайне важная полемика с Чаадаевым, и о православии, и о русской истории, и о современной России. Пушкин благодарит за присылку брошюры, хвалит перевод, сохранивший энергию и непринужденность подлинника .Х. Кетчера -ПР). О том, что с удовольствием перечел брошюру (следовательно, читал ранее), «хотя очень удивился, что она переведена и напечатана» (874). Видимо, удивляется и тому, что пропущена цензурой. «Что касается мыслей, то вы знаете, что я далеко не во всем согласен с вами» (имеется в виду и предыдущее письмо Пушкина Чаадаеву- ПР). «Нет сомнения, что схизма (разделение церквей) отъединила нас от остальной Европы и что мы не принимали участия ни в одном из великих событий, которые ее потрясали, но у нас было свое особое предназначение. Это Россия, это её необъятные пространства поглотили монгольские нашествия. Татары не посмели перейти наши западные границы и оставить нас в тылу. Они отошли к своим пустыням, и христианская цивилизация была спасена». Для этой цели, по словам Пушкина, нужно было вести совершенно особое существование, которое, «оставив нас христианами, сделало нас, однако, совершенно чуждыми христианскому миру, так что нашим мученичеством энергичное развитие католической Европы было избавлено от всяких помех» (874). Полемика с Чаадаевым по ряду ключевых вопросов: по поводу того, что православное христианство пришло из презираемой всеми Византии; по поводу русского духовенства, прежнего, «достойного уважения», никогда не пятнавшего себя «низостями папизма», современного, которое «отстало», «не принадлежит к хорошему обществу», но сосем не так плохо. «Что же касается нашей исторической ничтожности, то я решительно не могу с вами согласиться» (875). Пушкин перечисляет события русской истории, от войн Олега и Святослава, удельных усобиц, татарского нашествия ( «печальное и великое зрелище»), от пробуждения России, развития ее могущества, движения к единству. «А Петр Великий, который один есть целая всемирная история! А Екатерина П, которая поставила Россию на пороге Европы? А Александр, который привел нас в Париж? и (положа руку на сердце) разве не находите вы чего-то   значительного в теперешнем положении России, чего-то   такого, что поразит будущего историка? Думаете ли вы, что он поставит нас вне Европы?» (курсив мой — ПР)

 

    «Хотя лично я сердечно привязан к государю, я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя <…> но клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество, или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог ее дал)» (875). Но вспомним и приводимые выше слова: «родиться в России с умом и талантом». От них Пушкин тоже не отказывается.  Он солидарен с Чаадаевым в критике

213    современности: «Поспорив с вами, я должен вам сказать, что многое в вашем послании глубоко верно. Действительно, нужно сознаться, что наша общественная жизнь – грустная вещь. Что это отсутствие общественного мнения, что равнодушие ко всему, что является долгом, справедливостью и истиной, это циническое презрение к человеческой мысли и достоинству – поистине могут привести в отчаяние. Вы хорошо сделали, что сказали это громко».

 

  В конце письма выражена тревога за Чаадаева, боязнь возможности расправы над ним: «Но боюсь как бы ваши исторические воззрения вам не повредили…» (многоточие текста — ПР). Выражается надежда, что впечатление от письма раздувать не будут. Эти слова перекликаются с началом письма, с удивлением, что брошюра Чаадаева переведена и напечатана. И обращение: «мой друг», которого нет вначале, но которое появляется в конце.

 

     Письмо Пушкина – полемика с крайностями Чаадаева. Отсюда и некоторое смещение акцентов. Во многом рассуждения поэта перекликаются со славянофильством. Но он чужд духу партии,   характерному для славянофилов.  Нет их односторонности, исключительной приверженности к своему, к православной вере, истории России. Нет противопоставления Европе, осуждения её пути, ощущения, что у нас лучше. Уверенность, что Россия не «вне Европы», а её неотъемлемая часть, при всей своей самобытности, её истории, её религии, общими для всего христианского мира. Как бы завещание Пушкина. Итог всех его раздумий.

 

 Знаменательно, что у Пушкина нет упоминаний о теории «официальной народности», как раз в это время сформулированной Уваровым, ставшей официальной идеологией. Более того, отношения с Уварвым в этот период крайне обострены

 

          Дуэль, а затем смерть Пушкina (29 января 1837 г.). Репрессии за упоминания о гибели поэта. В первую очередь здесь следует отметить стихотворение Лермонтова «Смерть поэта», о котором шла речь в предыдущей главе.

 

   Никитенко отмечает в своем дневнике, что смерть Пушкина – плата за пребывание в аристократических салонах. Император в последний раз демонстрирует царскую милость,  вероятно веря в свою искренность. Он посылает к Пушкину личного лейб-медика, несколько раз справляется об его здоровье, передает записку умирающему, где называет Пушкина «любезным другом», велит заплатить 100000 долга, назначает пенсию вдове и детям. Распоряжение об единовременном пособии, 10000 руб. Приказано издать сочинения Пушкина за казенный счет. Вряд ли это всё – лицемерие. Но…   Никитенко пишет в дневнике, что сам видел резолюцию царя о новом издании сочинений Пушкна. В ней сказано об издании: «Согласен, но с тем, чтобы всё найденное мною неприличным в изданных уже сочинениях было исключено, а чтобы не напечатанные еще сочинения были строго рассмотрены» (198). 30 марта 1837 г. Никитенко рассказывает о столкновении с председателем Петербургского цензурного комитета Дондуковым-Корсаковым из-за сочинений Пушкина, цензором которых назначен Никитенко: царь повелел, чтобы сочинения выходили под наблюдением министра просвещения Уварова; тот, недруг Пушкина, истолковал это, как повеление подвергнуть новой строгой цензуре все уже напечатанные сочинения Пушкина; отсюда следует, что «не должно жалеть наших красных чернил». Никитенко пишет, что вся Россия наизусть знает сочинения Пушкина; они выдержали несколько изданий, все напечатаны с высочайшего соизволения; не значит ли, что новое цензурное рассмотрение их обратит особое внимание читателей на те места, которые ранее были разрешены, а ныне будут выброшены? Об этом Никитенко говорил в комитете целую речь, возражая против подобной цензуры. Корсаков же ссылался на распоряжение царя, истолкованное таким образом министром. Комитет поддержал мнение Корсакова и Уварова. Из всех его членов только цензор Куторга согласился с Никитенко, произнеся две-три фразы. В помощь Никитенко для цензуры произведений Пушкина комитет назначил Крылова, «одно имя которого страшно для литературы: он ничего не знает, кроме запрещения». Когда Куторга

214      сослался на общественное мнение, которое осудит всякое искажение Пушкина, председатель комитета заявил, что «правительство не должно смотреть на общественное мнение, но идти твердо к своей цели». Чтобы обуздать Уварова и Корсакова, пришлось обратиться к царю. По ходатайству Жуковского царь приказал печатать уже изданные сочинения Пушкина без всяких изменений. «Как это взбесит кое-кого», – замечает Никитенко (199).

 

  По сути дела, царь с самого начала не требовал цензуры уже напечатанных и одобренных им произведений Пушкина. Но в своем распоряжении он фиксировал внимание на внимательном, строгом рассмотрении наследия погибшего поэта. Да и назначение Уварова для наблюдения за изданием было весьма симптоматично (Николай прекрасно знал об отношениях Пушкина и Уварова, мог назначить для наблюдения кого-либо другого, более благожелательного, например Жуковского). Уваров по своему истолковал слова царя, несколько отступив от их истинного смысла, но, судя по всему, это не вызвало раздражения Николая. Он лишь согласился с ходатайством Жуковского не подвергать цензуре уже разрешенное. Да и сама инициатива издать сочинения погибшего поэта, видимо, принадлежала не ему. Он лишь был «Согласен».

  После дуэли Геккерна и Дантеса сразу выслали из России. Но отказали Жуковскому, просившему издать особый рескрипт по поводу гибели поэта, где перечислялись бы и милости царя. Николай недоволен, что Пушкина положили в гроб во фраке, а не в камер-юнкерском мундире. Уваров же сделал всё, чтобы запретить упоминания о смерти Пушкина. Никитенко записывал в «Дневнике»: Уваров занят укрощением откликов на смерть Пушкина; он недоволен пышной похвалой в «Литературных прибавлениях к Русскому Инвалиду»; «Уваров и мертвому Пушкину не может простить „Выздоровления Лукулла“». Никитенко получает предписание председателя цензурного комитета: «не позволять ничего печатать о Пушкине, не представив сначала статьи ему или министру» (195). В «Дневнике» рассказывается о «народных похоронах» Пушкина, об огромном количество людей; «Весь дипломатический корпус присутствовал»; «были и нелепейшие распоряжения»: сказали, что отпевать будут в Исаакиевском соборе, а тело тайком поместили в Конюшенной церкви; строгое предписание, чтобы профессора и студенты были на лекциях; попечитель сказал, что студентам лучше не быть на похоронах: они могли бы там пересолить (196).

 

 Замалчивание гибели Пушкина – дело рук не только Уварова.  29 января, сразу же после смерти поэта, в «Северной пчеле» (№   24) напечатана заметка Л.Якубовича. В ней шла речь о том, что Пушкин многое совершил, но еще большего можно было от него ожидать. Бенкендорф делает выговор Гречу за неуместные похвалы. Вообще статей было мало. О дуэли ничего в них не сказано. В «Литературных прибавлениях к Русскому Инвалиду» опубликована короткая заметка в траурной рамке (единственная черная рамка): «Солнце нашей поэзии закатилось, Пушкин скончался в цвете лет, в середине своего великого поприща». Досталось и за заметку, и за рамку. Недовольство Уварова. Разнос Дондуковым Краевского: что за черная рамка, что за солнце, великое поприще?; «Что он был, полководец или министр? Писать стишки – какое это поприще?» (Тыркова 496…). Никитенко приказано вымарать несколько подобных строк, предназначенных для «Библиотеки для чтения».

  Митрополит (кто?) отказался совершать отпевание. Вынос тела состоялся не утром, а ночью, без факелов. В ночь с 3 на 4 февраля гроб в рогоже отправили в Псков. Впереди мчался жандармский полковник (Ракеев). Позади А. И. Тургенев. Вдогонку послан камергер Яхонтов. Никитенко пишет, что его жена недалеко от столицы случайно встретила гроб с телом Пушкина, что запрещение писать что-либо   о поэте продолжается (не только о фактах, но и о слухах) (195-7). По поручению Бенкендорфа Мордвинов извещает псковского губернатора, что везут тело Пушкина и, от имени императора, требует запретить «всякое особенное изъявление, всякую встречу, одним словом, всякую церемонию, кроме того, что обыкновенно используется при погребении тела дворянина».

215      1 февраля 1837 г. Уваров пишет попечителю Московского учебного округа С.Г. Строганову: по случаю кончины Пушкина без сомнения будут помещены в московских изданиях статьи о нем; «Желательно, чтоб при этом случае как с той, так и с другой стороны соблюдаема была надлежащая умеренность и тон приличия». Уваров просит «приказать цензорам не дозволять печатанья ни одной из означенной выше статей без вашего предварительного одобрения» (498-9).

 

 Бенкендорфа упрекают в том, что он ничего не сделал, чтобы предотвратить дуэль. Письмо к нему Жуковского: «Полиция перешла границы своей бдительности. Из толков, не имеющих между собой никакой связи, она сделала заговор с политической целью и в заговорщики произвела друзей Пушкина…». В данном случае Уваров и Бенкендорф оказываются полными единомышленниками. Не слишком отличался от них император. Позднее кн. Паскевич-Эриванский писал царю: «Жаль Пушкина как литератора, в то время, как талант его созревал, но человек он был дурной». Царь ответил: «Мнение твое о Пушкине я совершенно разделяю»; «в нем оплакивается будущее, а не прошедшее» (525). Бенкендорф опасался беспорядков, чуть ли не восстания (или делал вид, что опасался). Приказ изъять из репертуара «Скупого рыцаря», где Каратыгин играл роль барона.

   Царь приказал Жуковскому разобрать бумаги Пушкина: тот должен был их опечатать, вернуть частные письма авторам. На Жуковского пало подозрение, что он тайком вынес часть бумаг (на самом деле это были письма Пушкина к жене, которые она передала Жуковскому). Ему на следующий день передано, что в дальнейшем он будет разбирать бумаги не один, а с Дубельтом. Бенкендорф требовал, чтобы бумаги переместили в Ш отделение, но Жуковский настоял, чтобы их разбирали в его казенной квартире. Бенкендорф же добился прочтения частных писем, «чтобы ничего не было скрыто от наблюдения правительства, бдительность которого должна быть обращена на всевозможные предметы» (Тыркова503). Кто-то прислал Бенкендорфу анономное письмо с требованием суровой кары обоим Геккернам. Его истолковали как свидетельство существования антиправительственного тайного общества, доложили о нем царю. Тот повелел, чтобы никаких церемоний, демонстраций не было допущено. В отчете о деятельности корпуса жандармов в 1837 году сообщалось о выяснении следующего вопроса: «Относились ли эти почести более к Пушкину-либералу, нежели к Пушкину-поэту? В сем недоумении и имея в виду отзывы многих благомыслящих людей, что подобное, как бы народное изъявление скорби о смерти Пушкина представляет некоторым образом неприличную картину торжества либерализма – высшее наблюдение признало своей обязанностью мерами негласными устранить все почести, что и было исполнено». (Тыркова.497). На этой скорбной ноте заканчиваются отношения поэта и императора. В первые минуты после гибели Пушкина Николай, вероятно, испытал грустное чувство, но очень быстро утешился, решил, что тот – дурной человек и распорядился сделать всё, чтобы о нем скорее забыли.

 

  По словам Ермолова, Николай 1 никогда не ошибался – всегда сажал на высокую должность самого неспособного (390). Ермолов имел в виду тех бездарностей, которые заменили на высоких постах в армии боевых генералов Отечественной войны. Но, как это не покажется странным, это можно сказать и об отношении императора и Пушкина. Приближая великого поэта ко двору, царь считал, что оказывает ему благоволение. На самом же деле Пушкин был «самый неспособный» из всех, когда-либо   оказавшихся в числе придворных. Николай 1 оказывал Пушкину «благодеяния» его точки зрения), не лицемеря при этом, но его благоволение оборачивалось му'кой для поэта. Роль придворного оказалась для него невыносимой. Она привела Пушкина к дуэли, к смерти. В этом плане можно утверждать, что император был косвенным виновником гибели Пушкина.

 

  В эпилоге своей книги о Владимире Раевском «Первый декабрист» исследователь Н.Эйдельман приводит рассказ: 10 февраля 1925 г., в 88 годовщину смерти Пушкина, на его последней квартире (Мойка 12) знаменитый литературовед, академик Нестор

216     Котляревский прочитал «странный доклад»: «Кем бы стал Пушкин, если бы не погиб в 1837 году, а продолжал жить хотя бы до конца царствования Николая 1 и до 1860-х годов?». В докладе говорилось о том, «как тяжело жилось бы Пушкину и какие бы ожидали его душевные драмы». Он стал бы камергером, со звездой Анны 1-й степени, но должен был бы лечь «между молотом все более и более недоверчивой и суровой власти и наковальней созревающего общественного мнения». Он радовался бы реформе 1861 года, «но вскоре бы разглядел на горизонте грозовые тучи». И нелегко перенес бы «отрицание его поэзии молодыми людьми, уверенными в том, что все истины в их кулаке зажаты». Выходило, что «все же хорошо для Пушкина всего этого не знать». Академику горячо возражал П.Е. Щеголев: «Пушкин пришел бы к революционно-демократической идеологии в духе Белинского и его последователей» (393-94). Своего мнения Эйдельман не высказывает. Но создается впечатление, что он скорее на стороне Котляревского. Очень возможно, что он и прав. Революционным демократом Пушкин вряд ли стал бы. Но здесь возникает вопрос: сколько бы еще успел написать Пушкин, если бы прожил до 1860-х годов? Ведь убит в тридцать семь лет,

 Я не останавливаюсь на вопросе юбилеев Пушкина и торжеств, посвященных его памяти, лета 1880 г. (открытие памятника Пушкина в Москве, выступления Тургенева и Достоевского), 1887 г. (пятидесятилетие со дня смерти), 1899 г. (столетие со дня рождения), 1912 г. (семидесятипятилетие со дня смерти), 1937 г. (сто лет со дня смерти) и 1999 г. (двести лет со дня рождения). Каждая из этих дат, отмечавшаяся иногда помпезно, иногда более скромно, оживляла память о поэте. Устраивались юбилейные выставки, читались доклады, издавались сочинения Пушкина, пушкиноведы публиковали новые исследования, нередко весьма ценные. Были и курьезы. К столетию со дня рождения выпущен «Юбилейный ликер А.С. Пушкина», а к двухсотлетию водка «Пушкин». В потоке парадной шумихи появлялись статьи, книги, имеющие весьма косвенное отношение и к литературоведческой науке, и к Пушкину вообще (Сироткина. А.С. Пушкин: страницы из истории российских изданий по психологии и психиатрии).

 

   Была в юбилеях, как правило. и политическая подоплека. До революции она определялась стремлением доказать, что Пушкин в тридцатые годы отказался от «грехов молодости», стал консерватором, идеологом дворянства, православия, религиозным, официальным патриотом, верным другом царя и русской церкви Житомире даже памятник ему поставили с надписью: «Дворянину Пушкину»). Когда во время столетнего юбилея К.Е.? Якушкин в Московском обществе любителей российской словесности (затем в печати) заявил, что Пушкин после разгрома декабристского восстания не изменил своих взглядов, на него дружно набросилась консервативная пресса ( «Московские ведомости», «Гражданин»). Вольнолюбие поэта отрицала, с других позиций, и группа социал-демократов Ярославля, осуждая Пушкина. Группа выпустила брошюру, в которой утверждала, что Пушкин всегда был не другом народа, а другом дворянства, царя, буржуазии, а о народе высказывался с высокомерием потомственного дворянина. И все же начальство предпочитало «не допускать либеральных манифестаций», связанных с юбилейными пушкинскими датами.

 

  Из таких дат, отмечаемых в советское время, назову только празднества 1937 г. Разгар сталинского террора. Массовые расстрелы. Многомиллионный ГУЛАГ. И в такой обстановке советское правительство решает провести акцию огромного масштаба, отметив с невиданным размахом столетие со дня смерти Пушкина (вообще-то обычно отмечались дни рождения, радостная, а не скорбная дата). Организовывать подобные помпезные мероприятия советская власть отлично умела. Все было ориентировано на то, чтобы пушкинскими днями разрядить обстановку, сложившуюся в стране, чтобы продемонстрировать всему миру и советским людям: все в порядке, мы живем свободно и счастливо ( «а завтра будет веселей»). И Пушкин был превращен в символ всенародной любви и расцвета советской культуры. Его юбилей превращался в самый массовый, в такой, какого никогда нигде не было, ни в одной стране, при любом юбилее (Гете,

217    Шекспира: там юбилеи – дело сравнительно небольшого круга интеллигенции, а не народа, государства). Гений Пушкина, всенародность его, «общественно-значимое» творчество, вдохновляет «нас, людей сталинской эпохи», – под такими лозунгами проходил праздник. В статье «Правды» «Перед пушкинскими днями» говорилось: «В стране мощно расцветающей социалистической культуры чествование памяти великого поэта есть дело общественное, дело государственное». И еще цитаты: «Только Великая Пролетарская Революция, давшая свободу многочисленным народам нашей страны, создала предпосылки для того, чтобы подготовка к столетию со дня гибели гениального поэта превратилась в источник праздника социалистической культуры»; «Но только в эпоху диктатуры пролетариата, в нашу эпоху социализма Пушкин смог занять то место, которое по праву должно было принадлежать ему. Буржуазия не могла и не хотела сделать Пушкина и его творчества достоянием всего народа»; «Недаром наша любовь к Пушкину так же органична, как наша любовь к лучшим людям современности – нашим вождям» Выходит книга В.Кирпотина «Наследие Пушкина и коммунизм». Во всех газетах и журналах печаталось необозримое количество статей о Пушкине – «жертве царизма», а на других страницах публиковались сообщения о политических процессах, «врагах народа», их расстрелах (см. доклад С.В. Денисенко «Пушкин 1937 года. Каким он был? (По материалам советской и русской эмигрантской периодической печати)» //Четвертая международная Пушкинская конференция. СПб., 1997, 69-72). Пушкин становится похожим на икону. Еще одним советским мифом. Впрочем, по словам докладчика, «Миф о Пушкине годился любой политической группировке», в том числе эмигрантской. Слишком неординарным он был, не умещался в прямолинейные узкие рамки какой-либо «заидеологизированной» позиции: «одновременно монархист и демократ, атеист и христианин, россиянин и космополит, русский и ''потомок негров'', развратник и семьянин». Анекдот того времени: конкурс на лучшее изображение Пушкина; третее место — Сталин читает Пушкина; второе — Сталин и Пушкин сидят рядом на скамейке (как Горький со Сталином); первое место, главный приз — Пушкин читает Сталина.

 

 

 В праздновании двухсотлетия со дня рождения Пушкина в 1999 году было тоже много бутафории, шелухи, навязчивой показной шумихи, отсутствия хорошего вкуса. Но было и много хорошего, ценного. И сравниться с пушкинскими днями 1937 года по уровню фальсификации оно не могло.

 

НАВЕРХ

ЧИТАТЬ ДАЛЬШЕ